Действительно отчего-то послушалась да нагнала свою беззвездную цель.
Звякнула, втемяшившись в вихрастую темную макушку. Оставила крепкий поцелуй, отскочила от той, споткнулась с дребезгом о стену и, попрыгав по полу, утопилась, наконец, в разбросанном там и тут сене, боязненно прячась под воплем таким громким и таким злобным, что с холодильника просыпался пук засушенных клеверных ромашек, грохнувшихся в своем посмертном одиночестве в прекрасный спасительный обморок.
— Юа…! Мать твою, Юа! Остановись ты, дрянь! Тебе же… хуже будет!
Юа это прекрасно знал.
Юа очень и очень хорошо знал, что в итоге получит, наверное, то, о чем станет помнить всю остальную жизнь в качестве мучительного вседетского назидания: а потому что говорили вам няньки да бабки, мамаши да тетки, что нельзя дружить со страшным серым волком.
Юа все это знал и без напутствий этого самого волка, и поэтому, понимая, что все равно уже никуда не денется, что все равно огнеглазый зверь больше ничего не спустит ему с рук, не видел ни малейшего повода останавливаться: чем дольше он пропляшет здесь, отбиваясь и строя военно-воздушные баррикады, отправляя на обстрел однокрылых железных бомбардировщиков, тем дольше продержится в безопасности и тем надежнее сумеет покалечить — то есть вывести из боевой готовности — несчастного смугломордого извращенца, чтобы тот не смог заниматься грядущим рукоприкладством… чересчур уж садистским образом.
Так что следующей кружкой Уэльс прицелился в мужские руки, надеясь вывихнуть — или просто отшибить, только не сломать, наверное — тому пару-тройку пальцев.
На сей раз, к сожалению, не попал — кружка прошла навылет, лишь чуть задев бортовым плавником, и с лязгом врезалась в стену, попутно сбивая с той приколоченную к полке декоративную тарелку с клестами на голубой сосновой ветке.
Послышался дребезг осколков, полетели в разные стороны стекольные паращютики, а Юа, недовольно цыкнув, сдурел окончательно: оторвал от своей связки с баранками чертову банку варенья, взвесил ту в руке и, осклабившись, точно последний психопат перед летальной инъекцией, взял да зашвырнул той, никуда особенно не метясь, но удивительнейшим чудом попадая мужчине…
В грудь.
Или, если как следует приглядеться, чуть ниже — куда-то между животом да ранимым солнечным венцом.
— Юа-а-а! — тот, черти, взвыл. — Юа… маленький… сучий… выкормыш… — Только-только раскалывающийся плывущей головой и полноценно не соображающий, что делать и в какую сторону податься, он вдруг вроде бы понял, откуда долетают снаряды, он вроде бы даже наполовину подчинил шагающее по стенам тело, а теперь, кашляя и срываясь на вопли подстреленной выпи, наново согнулся пополам, раздирая сведенными судорогой пальцами обтягивающие колени штанины. — Вот… ублюдок же…
Варенье чертовыми красными лужами стекало с его одежды, непрочная хрупкая стекляшка крошилась окровавленным месивом под ногами; звенели кости, скрипел октябрьский снег, оглашали кулачные удары часовые ходики…
Где-то там же Юа, зашпиливший себе воображаемой булавкой губы, точно пересмешник на воскресной молитве, решился сделать ее, эту последнюю, меняющую ход вековой истории, ошибку.
Настолько войдя в раж и настолько страшась наказания, что рассудок заволокла полая и ватная мучная пустота, в следующий заход он случайно пульнул тем, что не могло причинить вреда даже хлипкой подыхающей мухе: бросил перевязанный веночный букетик, с запоздало поднимающимся ужасом наблюдая, как тот долетает до Рейнхарта, беспомощно стучится о его согнутое плечо, сползает на резко перехватившие движение руки…
И, очутившись зажатым в пальцах, ломается с треском да шелестом пополам, опадая к подошвам головками мертвых коричневых одуванчиков и чесночных белых побегов.
— Блядь… — только и смог выдохнуть Уэльс, нервно заскребшийся в опустевшем пространстве — в руках его почему-то больше ничего не оставалось: часть просыпалась на пол, часть долетела до Микеля, а мужчина, словив свою личную красную тряпку и шевельнув смертоносными рогами, вскинул разбитую голову и, ощерившись, со злобой уставился на застывшего потрясенного юнца кровавыми от болевого безумства глазами.
— Я сейчас… вколю тебе… прививку от бешенства, стервозная ты… сучка… Такую прививку, что вовек будешь помнить… Понял меня…? — голос его хрипел, руки потряхивало, зато тело вдруг, вернув себе неожиданную стойкость, порывистым швырком бросилось навстречу Уэльсу, мечтая, кажется, порвать того в чертовы клочья — снаружи или, дьяволы лысые, изнутри.
Осталось секунды три, осталась пустота и пропасть перед чем-то безоглядно ужасным, и Юа, познавший панику впечатанного в тупик зверя, вскользь подумав о том, что мог бы, наверное, попытаться удрать и где-нибудь запереться до лучших времен…
Стремительным прыжком потянулся наверх.
Ухватился за очередную связку посуды, принялся ту неистово драть, оглашая кухню отборной руганью, пока Рейнхарт, очутившись совсем близко, уже пытался подступиться к нему — орущему и брыкающемуся во все стороны ногами, чтобы свернуть пяткой с паскудной рожи мешающий нос — грубыми руками.
У Рейнхарта уже практически получилось, Уэльс уже практически сдался, в последний свирепый раз налегая на перевязанный венок всем своим хилым весом…
Когда балка вдруг, скрипнув да как будто покачнувшись, взвизгнула финальной двадцать седьмой старухой-королевой, похороненной не под ступенями — как положено, если соблюдать законы равенства да коммунизма, в кои Микель старательно своего фаворита посвящал, — а под самым потолком.
Балка взвизгнула, крыша отозвалась задумчивым партийным гулом…
И Рейнхарт, много ранее понявший, что сейчас в обязательном порядке произойдет, взял да и отпустил распахнувшего удивленные глаза мальца, растягивая губы в совершенно безумном мстительном оскале.
Наивный Уэльс, сплетенный по нижним и верхним конечностям откровенно фальшивящими отрезками времени да танцем кружащегося головного мозга, даже почти возликовал, почти возрадовался непредвиденному отложению казни — которая, он знал, все равно рано или поздно последует. Почти оскалил зубы в пренебрежительной ухмылке, натыкаясь на точно такую же ухмылку и на чужих губах, демонстративно сплевывающих затекающую в рот с разбитого лба кровь…
А потом вдруг хренова балка, проеденная дождями да внутренней трухлявой гнилью, просто переломилась пополам.
Тут же послышался треск, тут же пошатнулись стены. Тут же, осыпаясь градом, наземь полетели всевозможные обиходные предметы, покрывающие собой и Уэльса, и его стул, и его вопли своим грохотом; сама опорная деревяшка, выйдя из штыков, покачнулась, погудела и, потрясая теперь и Микеля, отнюдь не ожидавшего столь разрушительно-опасных последствий, помчалась вниз, разнося и печку, и стол, и подвесные полки. Углом она задела холодильник, углом едва не задела мальчишку, который, матерясь и вопя, свалился на пол, приложился головой, взвыл и лишь чудом не оказался раздавлен мокрой, истекающей дождливым соком махиной, приземлившейся аккурат возле его трясущихся ног.
Дыша часто-часто, мучаясь раскалывающейся от боли разбитой головой, Юа скреб ногтями пол, вжимался спиной в стену и сползал по той вниз, совершенно не будучи способным осознать, что только что случилось и что случиться бы могло, промешкай он еще хоть немного или поменяй чертов столб свою траекторию…
Затем, одаряя нежеланными воспоминаниями об отсутствующем одиночестве, под чужими шагами зашуршал да заскрипел перепуганный пол.
Сконфузившись, сжавшись в ядовитый ежиный клубок, Уэльс вскинул затравленные глаза. Ощерил зубы, готовый рвать за малейшую приготовленную издевку. Поприветствовал сучьего лиса осевшим затраханным матом, застрявшим где-то у подножия импульсивно сокращающегося горла.
После — шатнулся было прочь, да только не справился, не успел, не смог: тихонько взвыл от ломкой боли во всем — ушибленном и перешибленном — теле и остался сидеть, где сидел, намертво пригвожденный к затопляемому дождливыми рыданиями месту.