Со спрутом этим Юа было до декабрых заморозок белым-бело и неуютно, со спрутом он никогда не умел сживаться, и, тщетно морщась, меняясь осунувшимся беспомощным лицом, только и мог, что кусать да поджимать губы, к собственному неудовольствию принимая, что отвязаться от сводящего с ума человека получится теперь, наверное, лишь тогда, когда он достигнет дверей дремлющей относительно неподалеку квартиры.
— Меня зовут Микель. Микель Рейнхарт, мальчик. Но лучше, конечно, просто Микель, его будет вполне достаточно, — как назло, словно бы читая и перечитывая каждую его мысль, нарочито желая подгадить да подольше поиздеваться, не унимался тот. Наклонился так, чтобы Юа непременно увидел смуглую и, в общем-то, вполне приятную физиономию, если бы, конечно, не горящие на той безумные животные глаза и непонятная, но не сулящая ничего хорошего подергивающаяся улыбка. — Я в курсе, что здесь не принято называть фамилию и она у потомков воинственного Асгарда как будто бы не в чести… Надо бы представиться как Микель Сын… Но вот чей я там сын — один бес разберет, так что, увы, придется так, по цивильно ханжескому, моя ты дивная цветниковая радость.
Умалишенный тип, продолжая и продолжая тарахтеть практически обо всем, что замечал вокруг, будь то загашенный фонарь или ударивший в лицо порыв шквального ветра, между тем целенаправленно перся туда, куда нужно было идти и вжимающему в плечи голову Юа: то ли он так чутко улавливал да копировал его порывы и движения, что ни разу не выдал своего «иду, не зная куда, но за блаженную занимательную компанию, которой навязался сам, отправлюсь хоть на край света» ни единой оплошностью, перемещаясь плавно и синхронно, будто вытекшее из кончиков пальцев вторичное отражение, то ли, что много-много хуже, ему действительно — по каким-то негласно страшным и неведомым причинам — нужно было в ту же самую сторону.
Однако, когда они, ступая нога в ногу, завернули за очередной угол и выбрели на тихую тупиковую Starmýri, напряженному нервозному мальчишке одновременно сделалось и легче, и вместе с тем в несколько помноженных раз беспокойнее; не окажись он снова самим собой, он бы обязательно спросил прямиком в доставший вшивый лоб, он бы резаным воплем проорал, чтобы услышали все, кто услышать мог, что какого же черта этот треклятый человек здесь позабыл: ну не могли они вдвоем жить на крохотной узенькой улочке, с которой подрастающий нелюдимый интроверт успел заучить всех соседей, и ни разу прежде не пересечься! Не могли, и не надо рассказывать своих сраных улыбчивых сказок, больная ты сволочь!
— Ах да, я совсем забыл упомянуть… Ты восхитительно выступал на сцене, красота. Уверен, стародревляя девица Дездемона после твоего бесспорного триумфа трижды перевернулась от гложущей за косточки зависти в своем нетленном гробу. Если тот у нее, разумеется, хоть где-то да есть, этот чудный таинственный гроб, я имею в виду… Кстати, ты никогда не задумывался о подобном? Что вот сейчас мы с тобой стоим здесь, живые да невредимые, а где-то там, глубоко — или не очень — у нас под ногами лежат штабелями грустные прогнившие могилки, и в могилках тех покоятся… тоже когдато живые и невредимые «мы»…
Мальчишка, загнанный между начавшим потихоньку брезжить спасением и крайне настораживающим, непонятным и неправильным расковырянным чувством, черт знает когда успевшим приштопать невидимой ниткой из тех, что невозможно ни перерезать, ни перекусить, к рукаву двинутого на все мозги желтоглазого человека, болтающего отнюдь о не самых нормальных вещах, вновь скосил на того полудикий взгляд, тут же пересекаясь с залучившимся, обрадованным и столь скудным вниманием лицом. Присмотревшись повнимательнее, заметил, что тип этот продолжал нещадно мокнуть, обитаясь под зонтом лишь якобы и для вида; на деле же он, длинный, высокий и нескладный, занимающий слишком много места и, очевидно, хорошо об этом осведомленный, просто просовывал под купол голову и этот свой дурацкий мышиный навес оставлял, по сути, безраздельной собственностью ерничающего недоверчивого Юа, проявляя вроде бы самую что ни на есть искреннюю… заботу.
Юноша, о котором не заботились даже псевдородные люди, не подарившие, а в каком-то смысле именно продавшие и дом, и подставную семью, от мыслей этих непонимающе нахмурился, невольно, сам того до конца не осознавая, попытавшись подвинуться в сторонку, чтобы и дурной мужчина уместился в притащенной вместе с собой полусухой резиновой тесноте, только вот болван этот жест его воспринял целиком и полностью по-своему и целиком и полностью не так.
Резко помрачнев тут же потерявшим былое дружелюбие лицом, смуглый человек, скрючившись похожими на орлиную лапу пальцами, протянул руку, грубо и собственнически ухватился за чужой пойманный локоть, стянутый мокрой колючей шерстью налепившегося исхудалого свитера. Требовательно дернул на себя и, склонившись донельзя ниже, чтобы оказаться над самым мальчишеским ухом этим своим распутным сигаретным ртом, предупреждающим хрипом проклокотал, обдавая замерзшую кожу горячим парным дыханием:
— А вот этого я бы делать не советовал, душа моя. Заметь, я ведь стараюсь быть с тобой добрым, терпеливым и обходительным, а мне оно, знаешь ли, не то чтобы сильно свойственно… — Подержав свои жуткие медно-рысьи осколки с пару-тройку секунд закрытыми, будто таким настораживающим мурашчатым способом стараясь успокоиться, он тяжело вдохнул, выдохнул, еще раз вдохнул, после чего, перепугав уже практически до кольнувших под сердцем чертиков, нежданно-негаданно распустился повторной добродушной улыбкой, обласкивая бессильно попятившегося юнца чуть вопросительным, но вроде бы критически — да что с ним было не в порядке?! — недоумевающим взглядом. — Что же ты так всё смотришь на меня, милый мальчик, словно я тут на тебя ножи и вилки затачиваю…? Кстати! Я, наконец, вспомнил, о чем хотел тебя все это время спросить! Известно ли тебе, моему маленькому талантливому сатиру, хоть что-нибудь подлинное о благочестивом дядюшке Шекспире, этакой косвенной купидоньей стрелой облачившем тебя в платье да прописавшем нашу незабвенную встречу в стародавней летописи грядущих времен?
То, что из минуты в минуту творилось со спятившим, бросающимся из крайности в крайность, чересчур импульсивным и нездоровым человеком, было настолько непостижимым и не укладывающимся в плывущем каруселью рассудке, что Юа, на миг потерявшийся за исторгаемой гребаным Рейнхартом принижающей властностью, впервые сподобился ответить и среагировать иначе, чем просипеть две дюжины задушенного мата: в рассеянном отрицании слабо качнул головой, после чего, завидев на дне желто-черных радужек разгоревшийся в предвкушении костер, тут же закусил за щекой язык и торопливо уставился под ноги, в бельмастой слепоте вглядываясь в лупящие по ботинкам косые струи и старательной отупляющей мантрой заставляя себя думать о том, что ощущение промокших штанов, въевшихся в онемевшую кожу — одно из самых мерзких, какие ему доводилось испытать. Куда, если не лгать, мерзее, чем тот же полувозбужденный вдохновленный придурок под притершимся боком или впихнутая в горло прогулка в чужом незнакомом обществе под одним-единственным детсадовским зонтом.
— Это, стало быть, «нет»? Не известно? Тогда я с радостью поведаю тебе, мой мальчик! Вот прямо сейчас, под этим чудесным располагающим дождиком, в этот темный и холодный, но уютный и делающий меня бесконечно счастливым вечер непременно поведаю. С еще бо́льшим удовольствием я бы устроил для тебя небольшую экскурсию по не самым известным улочкам нашего застенчивого городка, попутно раскрыв одну или другую его надежно припрятанную тайну, и о Шекспире бы тоже где-нибудь там же и рассказал, но ты, вероятно… Нет-нет, не нужно торопиться с ответом — я вижу, что пока он далеко не положительный, да и я совсем ни к чему тебя не принуждаю, честное слово. Не спеши обругивать меня и не спеши, прошу, столь категорично отказываться — все это не горит, главное, что я могу дышать с тобой рядом и в полной мере наслаждаться твоим оществом, а остальное — дело далеко десятое. Что же касается нашего садистичного короля всея трагедий… Принято считать, что неоценимейшая его заслуга заключается перво-наперво в том, что он сумел обогатить скудный по тем временам английский словарь на одну тысячу и семь с хвостиком сотен нововведенных, ранее не существовавших слов. Еще, пожалуй, любопытным можно счесть и то, что, выбирая местами скандального действия Францию или Венецию, Италию и прочие осточертевшие красоты затоптанной старушки Европы, мсье Уилли никогда не покидал пределов родной Англии — только попробуй вообразить, какую нужно иметь фантазию, дабы все так живописно прописать, невольно заставляя поверить… Так что лучше бы он, думается мне, обладая столь колоссальным воображением, взялся не за слезоточивые сонетики, а за, скажем…