Впрочем, постояв так еще чуть-чуть, Микель зачем-то — чего никогда прежде не делал — попытался закрыть того тоже давно доставшей шторкой…
Но шторку заело в катающихся наверху зубьях, тело пошатывало от усталости и влитого залпом крепкого пойла, и, плюнув на все разом, мужчина вернулся обратно на диван, кутаясь в тонкое до безобразия одеяло — самое толстое ушло к запершемуся наверху мальчишке, — попутно лениво перекатывая последнюю уцелевшую мысль, что надо бы прикупить одеялко-другое получше, чтобы так жестоко не стыть начавшими подмораживать ночами, раз уж теперь не осталось ни единой причины ночевать вне дома.
Мысль эта, прочно обосновавшаяся в черепной коробке, показалась непривычной и диковинной, и пока он всесторонне знакомился с ней поближе, позволяя губам расползтись в идиотской счастливой улыбке, его незаметно подкосило и швырнуло в сон той непробудной силы, который приходил только к людям безбожно больным или пьяным, лишившимся посредством того или иного градуса всех насущных проблем.
Микель краем уха слышал то затихающие, то вновь возвращающиеся скрипы, слышал, при этом абсолютно не реагируя и смотря странный туманный сон, бойкий топот носящихся туда и сюда громких ног. Слышал воющее кошачье шипение и словно бы даже чьи-то хриплые стоны, слышал визг долбящихся о стену дверей и разбуженных подлестничных бабушек, которым когдато придумал позабывшиеся к этому дню имена…
Но по-настоящему пробудиться — перепуганным, задыхающимся, тошнящимся, бледным и едва ли соображающим, что происходит и где он сам имеет неудовольствие находиться — смог лишь тогда, когда дом — от корней и до сорванной наполовину крыши — сотряс не просто крик, а очумелый надсаженный вопль: отчаянный, злостный, полнящийся предсмертным ужасом и исходящий, кажется, не откуда-то, а из надтреснутого ротика золотого мальчика…
Юа.
Уэльсу было плохо, кошмарно, убито, белым-белым и так тухло-страшно, что он почти готов был звать, визжа и умоляя, этого паршивого ублюдка-Микеля, почти готов был надрывать его и только его именем ошпаренную глотку и просить-просить-просить что-нибудь сделать, как-нибудь сюда проникнуть и скорее от всего этого ада унести, и хотя мозг все еще упрямился, хотя уверял с рвением чокнувшегося самоубийцы, что не надо, что наплевать, что лучше сдохнуть, чем так позориться перед тем, кто наверняка нарочно все это подстроил, пытаясь так глупо и мерзко поиздеваться, мальчишка, барахтаясь в никак не отлипающей от тела удушливой простыне, впервые за жизнь слаженно и без раздумий на свое чертово гордое упрямство насрал.
Стягивал носящуюся по кругу тряпку, опоясавшую ноги, руки и глотку, швырялся той об стену, топтал ногами, отпрыгивал, полз, пятясь, к окну, не понимая, что здесь творилось и как эта сволочь могла так легко и верно, будто нюхом чуяла и глазами видела, опять и опять тянуться за ним вослед. Таращился, когда получалось отвлечься, дикими округлыми глазами на гребаную лисицу с человеческим телом, преградившую единственный выход распроклятым, передвинутым разнесчастными стараниями самого ступившего Уэльса, креслом. Ежась, спотыкаясь, толкаясь из стороны в сторону, выл и скулил под порывами бешеного шквального ветра, рвущего волосы и глаза, покрывался внутренним льдом и, плюя на все, на что еще не успел плюнуть, орал, впиваясь ногтями в ладони, стены и долбящиеся болью виски:
— Рейнхарт! Сучий ты Микель Рейнхарт! Микель Рейнхарт! Микель, чтоб тебя…! Рейнхарт! Рейнхарт!
Впадая в чавкающую людоедным монстром истерию, исковерканной тенью извивающуюся за спиной, Юа был уверен, что тот его просто-напросто не услышит.
Или услышит, но почему-нибудь оставит и не придет.
Или не просто не придет, а вообще уже никогда не появится ни в одном из последующих дней, потому что проклятый труп с первого ванного этажа пожрал его во сне.
Или, как начало думаться спустя неполную минуту зашкаливших сердечных оборотов, все обстояло гораздо хуже, и никакого Микеля Рейнхарта изначально никогда не существовало, а он всего лишь сошел с ума в страшном доме страшных призраков, в котором жил, ни разу того не замечая, испокон веков, и выдумал себе бог весть кого, забирающегося черным вором на школьные сцены да целующего бледные мертвые руки у десятков завидующих идиотов на глазах.
А даже если этот самый Рейнхарт все же имел право быть, даже если где-то там обещался прийти и даже если собирался сделать это с секунды на секунду, то лестница все равно оставалась перекрытой, дверь — запертой, а под той продолжал сидеть придурочный одержимый Лис, мигающий подсветкой жутких червонных глаз, пока ветер драл простыню да с осмысленной хирургической кровожадностью снимал со стен ветхий обойный скальп.
От этих чертовых мыслей, носящихся в голове ржущей галдящей каруселью и чем дальше, тем безвозвратнее отнимающих парализованную трезвость, страх в Уэльсе самопроизвольно поменялся местами с загнанной животной яростью, и ярость та поднялась до настолько зашкаливающей точки брызгающегося вспененного кипения, что, взвыв надломанным хриплым ревом, мальчик уже почти бросился с голыми руками на измывающуюся лису, почти решил испробовать удачу и попытаться отодрать той сраную рыжую башку, когда вдруг…
Услышал доносящийся откуда-то снизу странный, но обнадеживающе пробивающийся сюда, наверх, грохот.
Следом за тем — вроде бы завизжавшие — точно разобрать не получилось — ступени.
Следом — что-то, смутно напоминающее прогибающийся полый пол и треск ломающихся да отшвыриваемых предметов.
Вместе с этим — знакомый до дрожи и аллилуйи голос, выкрикивающий его имя и что-то еще, теряющееся за свистом поганого бешеного ветрища.
Юа, так и застывший на месте, резко потерявший уверенность и вдребезги вцепившийся в посланную то ли чертями, то ли добрыми небожителями надежду, заскулил от охватившей было радости, скоропостижно сменившейся беспролазным серым разочарованием: даже если Рейнхарт взаправду, наконец, услышал его и несся на помощь на всех парах, ничего он так быстро и легко сделать теперь не мог, потому что золотой-мальчик-Уэльс постарался на славу и этой своей гребаной проделанной работой до тех самых пор, пока из темноты не вынырнула ебучая лиса, тихо и удовлетворенно гордился. Дверь подпирала тварь, лестница была завалена, поезд сошел с рельсов, выходы заминированы, собаки задушены дымом в обвалившихся норах, и оставалось только…
Наверное…
Выбираться каким-то хреном наружу самому, прогрызая землю ногтями и зубами и, пожалуй, все-таки бросаясь на поджидающее впереди джентльменское ублюдище.
Думая об этом, вбивая в переклинивающий затылок пресловутое «помоги себе сам», решаясь и не решаясь одновременно, Юа сделал навстречу шевелящейся мочеглазой погани первый надломленный шаг, подпитывая злость приглушенным рыком охотничающего терьера, на что блядский Лис, прищурив щелочки-глаза под тонкими савоярскими веками, приподнял зачем-то голову, приоткрывая и вновь закрывая выбеленную мелкой шерстью нижнюю челюсть.
Юа от этого его действа противовольно застопорился и похолодел, а где-то там, между вышиной и самой глубокой на свете впадиной, другой лис, которого лисом называть уже как-то сильно не хотелось, со всего разгона врезался башкой в деревянную перегородку на оборвавшейся лестнице, взвывая передавленным кошаком с оторванными без наркоза яйцами:
— Что это… что здесь… что здесь произошло?! — вот это Юа расслышал уже хорошо, просто-таки блестяще, четко, до последнего отыгранного созвучия, несмотря на все разделяющие их преграды; мужчина, сыпля редким матом да злобствующими и опасными проклятиями, орал действительно громко. — Чем ты здесь занимался?! Что ты сделал с моим домом, Юа?! Вот же стервец поганый! Я тебя не только еловой веткой, я тебя проволокой железной изобью, слышишь меня?! Скатаю в рулон и изобью, мелкая пакостливая дрянь!
Уэльс, на заявление это каждой шерстинкой ощерившийся, мысленно оскалил предупреждающе клацнувшие зубы, но, к собственному унылому сожалению, все же с ним согласился: потому что кто, черт возьми, просил его возиться с этой ублюдской лестницей? Кто просил хер знает что надумывать, отбрыкиваться от относительно безопасного, если оглядеться вокруг, человека и с мазохистской тупостью добровольно загоняться в еще большую западню?