Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Я же бредил в те дни, то шушукаясь с Эллисом, то обегая пивные, подсаживаясь с бутылкою пива к хмелеющим мастеровым, почтарям; мы решали: так жить невозможно; вернувшись домой, сидел в маске, ей бредя и видя в ней символ.

Однажды раздался звонок; отпираю дверь: в маске; то – мать с чемоданами: из Франценсбада; она – так и ахнула.

Спрятана маска; я делаю вид, что здоров; зато Эллис, визжащий «дуэль», – под дождем, летит с вызовом в Шахматово; и, возвратившись, докладывает, передергивая своим левым плечом и хватая за локоть; протрясшись под дождиком верст восемнадцать по гатям, наткнувшись в воротах усадьбы на уезжающую Александру Андреевну, застав Блока в садике, он передал ему вызов; в ответ же:

– «Лев Львович, к чему тут дуэль, когда поводов нет? Просто Боря ужасно устал!»

И трехмесячная переписка с «не сметь приезжать», – значит, только приснилась? А письма, которые – вот, в этом ящике, – «Боря ужасно устал»? Человека замучили до «домино», до рубахи горячечной!

Эллис доказывает:

– «Александр Александрович – милый, хороший, ужасно усталый: нет, Боря, – нет поводов драться с ним. Он приходил ко мне ночью, он сел на постель, разбудил: говорил о себе, о тебе и о жизни… Нет, верь!»

Ну, – поверю; итак, в сентябре еду в Питер; дуэли не быть; вопрос о том, – как со Щ.; все меняется: Блоки переезжают; кончается жизнь их в казармах; и мы доживаем в квартире, где двадцать шесть лет протекло, где родился я, где каждый угол зарос паутиною воспоминаний; квартира снята уж в Никольском. И с Дедовым порвано; я ведь не знал: флигелечек, в котором Михаил Сергеевич меня посвящал в литераторский сан и в котором я так прострадал, – он сгорит; вместо ситцевых кресел и книжных шкапов, переполненных старыми книгами, – вырастут сорные травы.

Сквозняки приневского ветра

Пять раз осознавши, что любит меня, Щ. потом убеждалась в обратном; три раза мы с ней уезжали в Италию, каждое перерешение отдавалось, как драма: «драматургия», или «Собрание сочинений Генрика Ибсена», – разрешилась ничем, кроме жестов болезни во мне; август 1906 года дал весь материал для романа «Серебряный голубь», написанного в 1909 году; а месяц сентябрь – собрал весь материал к «Петербургу», написанному в 1912 году.

Я не углублялся в иронию, будто никто не препятствует жить в Петербурге мне после того, как июнь, июль, август шла речь об обратном совсем; зарезаемый кролик пищал о пощаде; с тупым бессердечием Щ. меня резала; и усмехалась при этом, что совести нет у нее: так я понял «здоровую» совесть, которой гордилась она; зарезаемый кролик не вытерпел: и вдруг сбесился.

Блок все это знал; знал и то, на что звал, отказавшися от поединка со мной: надо быть лицемером, чтобы объяснить мою боль через «просто устал»; лишь не зная деталей «истории», мог Эллис верить; Сережа, с тревогой меня провожавший, – не верил.

А я?

Щ., не веря, хватается за фикцию я «человеческого» отношения к себе; я готов был облечься в дурацкий колпак, чтобы этой ценой не глядеть в отвратительную пустоту вместо «я» человека, мне ставшего – всем; как калека, тащился я в город, мне ставший – могилою.

Приезжаю побитой собакой, не смея без зова явиться; сажусь на углу Караванной, поджав псиный хвост: им бить в пол и вымаливать милостей; так просидел в тусклом номере день: нет ответа; другой – нет ответа; на третий – отписка: от Щ.: принять – некогда; ждать извещения.

День, другой, третий громлю тротуары проспектов и набережных; над Невою, со взглядом, вперенным в заневский закат, – я стоял; на всю жизнь он запомнился, соединяясь с пробегом по жизни в обратном порядке, чтоб голову бросить в колени воображенной Раисы Ивановны[38], гладившей по голове и шептавшей о мальчике, о горбуне, его мучившем; мать за стеною певала старинный романс:

Глядя на луч пурпурного заката,
Стояли мы на берегу Невы.

Под пурпурным закатом стоял на Гагаринской набережной, под орнаментной лепкой угрюмого желтого дома; чрез много лет я, увидавши его с островов, – сознаю: это – дом, из которого Николай Аполлонович, красное домино, видел – этот закат; видел – шпиц Петропавловской крепости[39]; но это я тут под желтой стеною стоял, вспоминая о детстве: с тоскою глядел на закат.

Когда падала ночь, я сидел в ресторанчике, на углу Миллионной, с каким-то потеющим бородачом, оказавшимся кучером; мы с ним кого-то свергали; он со страниц «Петербурга» внушает Неуловимому[40] подозренье; газетою кроет Неуловимый свой узелочек, в котором – «сардинница»-бомба; такой узелочек, невидимый, точно явился в руке моей; я его всюду таскал за собою; и точно кто вшептывал в ухо – «пора тебе»; пальцы сжимали лишь воздух пустой.

Шестой день, как громлю тротуары; куда себя деть? К Доминику иду опрокидывать рюмки и после, с опущенною головою, плестись через строй проституток, хватающих за руки (пьян человек), к Караванной, домой – головою в подушку: не спать и ворочаться.

Как-то, – у скверика, где Караванная пересекается, кажется что, с Итальянскою, вылетев, наперевес держа трость, в панамá, точно палка прямой, без кровинки в лице с неприятным изгибом своих оскорбительных губ, побежал мне навстречу —

– Блок!

Он – не увидел меня.

Этот жест пробегания я пережил как удары хлыста по лицу: «Как он смеет?»

Что?

Лгать! Потому что – увиделось: здесь, на углу Караванной, его обращение с «Боря» – слащавая маска, слетевшая под ноги в миг, когда он полагал, что его не разглядывают; это «голое», злое лицо крепко вляпалось в память; и – стало лицом Аблеухова-сына, когда он идет, запахнувшись в свою николаевку, видясь безруким с отплясывающим по ветру шинельным крылом[41]; сцена – реминисценция встречи.

Седьмой уже день: шагать в номере – бред; и шататься по мрачному, черно-серому городу – бред; я склоняюсь на столик заневской харчевни, чтоб греть себя водкой: ознобит; но натыкаюсь на литератора; с ним я оказываюсь уже в другом ресторане; откуда-то взялся Чулков, незадолго до этого выпустивший «О мистическом анархизме», за что из «Весов» я его пощипал; он пенял мне за это.

Хорош: ногой – в гроб, а рукой – за перо; у меня лежит странная книга; заглавие – «Сутта-Нипата»; я силюсь буддийской нирваной прервать свою боль; снова: это случайное пересеченье фантазии о «домино» с мыслью Будды всплывает в романе моем, когда старый туранец является перед сенаторским сыном, заснувшим над бомбой.

С отчаянья я оказываюсь у Федора Сологуба; и вижу, что нарумяненный, чернобородый, плешивый мужчина в поддевке, на щеки наклеив огромную мушку и рожками вставших висков увенчав свою плешь, – здесь засел; он держал себя томной красавицей, перед которой маститый Иванов, встряхивая белольняною копною волос, лебезил:

– «Михаил Алексеевич, почитайте стихи».

М. Кузмин, уже ахнувший «Крыльями»[42], стал шепелявить стихи, кокетливо опуская глаза; мне тогда не понравился он; еще более не понравилось чтение собственной «Панихиды», к которому приневолили; я зачитал, – с прихрипеньем, взывая:

Приятно!
На желтом лице моем выпали —
Пятна!

Так я накануне едва не случившейся смерти – себя хоронил.

Дни – как вляпнутые пятна бреда; и уже каким-то скаканьем на помеле промелькнул восьмой день; помелом оказался Иванов[43], тащивший к Аничкову завтракать; здесь гримасничал Городецкий; двадцатипудовая туша Щеголева, известного пушкиноведа, в обнимку с хозяином хлопала водку; я жался к блондину с взъерошенными волосами, в застегнутой куртке, с кривым, бледным, смахивающим на В. А. Серова лицом; павши локтем в колено, отставивши ногу, ероша бородку, завел он со мной разговор о покойном отце, пока прочие пили; вина не касался он.

вернуться

38

Гувернантка, читавшая четырехлетнему мне стихи Гейне.

вернуться

39

См. «Петербург».

вернуться

40

См. роман «Петербург».

вернуться

41

См. «Петербург».

вернуться

42

Повесть.

вернуться

43

Вячеслав Иванов, поэт.

21
{"b":"660197","o":1}