Открылся дом под номером 19 по Большой Спасской, с громадной рекламой шоколадной фабрики Эйнема, занимавшей почти всю торцовую стену.
Старый знакомец, дворник Платон, старательно царапал скребком по тротуару, испуская отвратительные звуки и не обращая внимания на сыщика. Соколов не упустил случая подтрунить над Платоном. Он дал ему под зад пинка, страшным голосом крикнул:
– Чего, старый пень, тишину нарушаешь?
Подслеповатый Платон, оскорбленный в чувствах, не сразу разглядев гения сыска, прогундосил:
– Зачем деретесь? Если каждый прохожий под зад пинать станет… Вот свистну сейчас городового. – И вдруг узнал Соколова, торопливо сдернул с ушей баранью шапку и выкрикнул фистулой: – Здравия желаю, ваше сиятельство. Аполлинарий Николаевич! Простите, не сразу признал вас. Дозвольте чемоданчик поднести…
Три года назад, в декабре 1913-го, проведав о доносе дворника, Соколов засунул Платона головой в унитаз. По необъяснимой логике, с той поры барина с шестого этажа дворник полюбил еще сильней.
* * *
Как всегда после долгой разлуки, в доме начался переполох.
Мари, счастливо улыбаясь, ласково провела теплой ладошкой по щеке мужа:
– Вас, Аполлинарий Николаевич, узнать трудно… В вашем облике появилось что-то новое. Вы стали похожи на античного героя.
Соколов обратил внимание на новое лицо, скромно стоявшее в коридоре, – полноватую, с пышным бюстом девицу в скромном темном платье, лет девятнадцати. Она с любопытством поглядывала на атлета и удерживала за руку вырывавшегося сына, строго выговаривая:
– Иван Аполлинарьевич, ведите себя прилично!
Мари представила:
– Это воспитательница Вани – Елена Гавриловна. Она учит русскому и французскому языкам, а также игре на фортепьяно и хорошим манерам.
Девица сделала изящный книксен, а Ваня воспользовался заминкой, вырвался, бросился к отцу и в мгновение ока, не без папашиной помощи, вскарабкался ему на плечи. Он гладил лицо и целовал отцовскую щеку, приговаривая:
– Ой, папочка, как я о тебе скучал, даже плакал один раз.
– Сынок, нам плакать не пристало, пусть плачут наши враги. Но почему Лукерья сейчас слезы льет?
Горничная прижалась лицом к плечу гения сыска:
– Наконец-то сокол наш ясный объявился! Разве дело – дом без хозяина? Это все равно что лампадка без фитиля. Но теперь заживем по-человечески…
– Эх, Луша, Россия не то место на земле, где можно нынче жить по-человечески. Душ включи да обед скорее на стол ставьте.
– Чёй-то душ? – удивилась Лушка. – Дорожному человеку, поди, теплую ванну принять полезней…
– Нет времени лежать в ванне.
Лушка побежала зажигать колонку и готовить барину свежее белье.
Мари округлила глаза:
– Как, опять уезжаете?
– У меня всего два свободных часа.
– Но почему?
Соколов развел руками и сказал лишь одно слово:
– Служба!
Мари от досады аж застонала, повела мужа в гостиную:
– А я размечталась: любимый приехал навсегда… Господи, когда кончится эта война?
– Скоро, дорогая! Но начнется другая – с уголовными преступниками. После войн их всегда много разводится. Веришь, я часто скучаю по своей службе в уголовном сыске. Какие там замечательные были ребята – покойный друг Коля Жеребцов, Юра Ирошников, Кошко, Гриша Павловский.
Мари вздохнула:
– Даже не верится, что заживем мы, как прежде: каждый день будем видеть вас, милый папа и любимый муж.
Соколов взял жену за руку, поцеловал ее ладонь:
– Милая Мари! Пожалуйста, присядем на минуту.
Мари удивленно взглянула на супруга: слишком необычным тоном он обратился к ней.
Они сели на кожаный диван с высокой спинкой. Соколов, не выпуская руку супруги, произнес:
– Тебя, мой друг, уже в ближайшие дни ждет тяжелое испытание.
Она чуть побледнела:
– Что-то случится с вами?
– Да, со мной. Увы, я тебе не могу ничего объяснить, ни слова. Все, что я могу сделать, – посмотреть в твои глаза. Мне очень хочется, чтобы ты все поняла без слов…
Он долго глядел в ее темные, бездонные, словно загадочное ночное небо, глаза, полные какой-то вековой женской тайны.
Сдавленным голосом она сказала:
– Храни вас Бог, а мое сердце навсегда отдано вам…
В дверь постучала Лушка, улыбнулась во весь рот:
– Барин, я колонку зажгла, душ пустила, полотенца приготовила…
Никогда так время стремительно не бежит, как в родном доме перед отправкой на фронт.
Прощай, любимый город
Веселая поездка
В Москве задувала метель. Ветер неистово мел по мостовой, подымая и яростно бросая в лицо снежную крупу. Пешеходы зябко втягивали шею и спешили укрыться в тепле.
Москва на четвертом году войны изрядно изменилась. Мужское население призывного возраста прорубало туннели в глубоких снегах под Краковом и Львовом, ходило в контрнаступления на Австро-Венгерском фронте, форсировало ледяной Дунаец в Галиции, отчаянно било врага на Румынском фронте возле Серета и у Фокшан, теснило противника на Риго-Двинском фронте, а трупы молодых и сильных мужиков ложились в землю на всем громадном пространстве от Балтийского до Черного моря.
Зато в старую столицу нахлынуло много нового люда, преимущественно восточного типа. И каждый находил в Москве уютное место.
* * *
Чтобы внести свою лепту в общее дело битвы за великую Россию, этим хмурым днем, обрядившись в новенькую солдатскую шинель, забросив за широкую спину вещевой мешок, покинул родной кров неустрашимый воин Аполлинарий Соколов. Стремительным шагом он вышел из подъезда громадного дома у Красных ворот.
На углу Орликова переулка в роскошных, расписных лаком ковровых саночках зябко оправлял синего цвета зипун, крепко перепоясанный толстым шнурком, лихач.
Лихач не обращал внимания на солдата. Соколов, не спрашивая позволения, с хозяйской властностью швырнул в сани видавший виды вещевой мешок. Затем уселся и сам, набросив на колени медвежью полость.
Лихач, возивший особ значительных, капитальных, с презрением сплюнул через губу:
– Угорел, что ль, служивый?
Солдат уставил в лихача стальной взгляд:
– Вези на Брест-Литовский вокзал.
Лихач рассмеялся, с чувством превосходства заговорил:
– Ну ты, солдат, дурак дураком! Сразу видно: в деревне лаптями шти хлебал. С солдатским кошельком на драной собаке верхом ездить, а не в лакированных саночках наслаждаться. Посидел, солдатик, в роскоши, а теперь сползай на сторону!
Соколов первый экзамен на смирение выдержал. Вместо того чтобы кулаком поучить по наглой морде извозчика, Соколов снял вязаную варежку, запустил ручищу в карман, протянул рубль:
– Кстати, а почему ты не в действующей армии? Харчи, видать, дешевы стали, что морду себе сростил, а?
Лихач, уставший от долгого ожидания седока, с удовольствием спрятал целковый в кожаный кошелек, весело сказал:
– Коли уплачено, весело понесем, ветер не догонит! А не в царской службе потому, что я единственный сын у законных родителев, кормилец то есть.
– Гони, кобылий командир! Да не под хвост гляди, а на дорогу.
Сани полетели по наезженному снежному насту Садового кольца, тряслись и весело подпрыгивали на ухабах.
…На вокзальной площади было суетно. То и дело раскатывали автомобили – легковые, с офицерами и порученцами, с крытым верхом и красным крестом на боку – санитарные, перевозившие раненых, ломовые извозчики с тяжело груженными санями. Извозчик нахально заканючил:
– Солдат, добавить бы надо!
Городовой засвистел:
– Проезжай! Не загораживай…
Соколов, взвалив на плечо вещевой мешок, ухватил задок саней. Лихач, не замечая этого маневра и опасаясь штрафа, торопливо дернул вожжи:
– Н-но, пошли, паразиты!
Саночки – ни с места.
Городовой принялся ругаться сильней, огрел лихача кулаком по спине. Лихач хлестал коней, но те упирались, били копытами, скользили по наезженной мостовой – коляска ни с места.