– Пустите, ради Бога, на минуту! – кричала Тайка в самое стекло, стукала пальчиками. – Пожалуйста! Очень! Миленький, золотой!
«Отмыкает, отмыкает! – нет, приоткрыл только».
– Барышня, – говорит в щелку, – не надо, идите домой, домой ступайте. Нехорошее сегодня.
– Ничего, на минутку, я сейчас назад, домой, ради Бога, миленький. – И Тайка ухватилась за створку дверей, вцепилась пальчиками – пусть прищемит.
Пустил!
– На один момент, – кричит вдогонку, – эй!
А Тайка бежала уж по лестнице, и вот он, коридор, – пусто, слава Богу! – вот дверь, французский замок, а там уж за дверью гул, так и бурлит, так и барабанит в дверь – народу- то, должно, и Тайка повернула замок, с трудом пихнула дверь – и яркий плеск голосов обхватил голову. Тайка захлопнула за собой дверь. Гуща! Вот гуща – как никогда. Вяльцева приезжала, и то такого не было – и не сидят, все вплотную стоят в партере. А в ложах-то! Вывалятся сейчас через край. Тайка вспотела, раскраснелась от давки, от толчеи. В зале все в пальто, в шапках. Тайка пробивалась к барьеру оркестра. Что это? Там тоже полно и тоже в шапках, шляпы, фуражки, и все головы шевелятся, вертятся – и нет, совсем нет музыкантов. Тайку придавили к барьеру, а она все вглядывалась в головы внизу – может быть, он тоже в шляпе, как все. Тая искала котелок, тщательно просматривала по кускам, будто искала на ковре копейку. И вдруг все захлопали. Тайка увидела, как поднялся занавес.
На сцене стол с красным сукном, и сидят вокруг, как на экзамене, – и вдруг встали все за столом, и в театре все хлопают, хлопают, и кто-то кричит за Тайкой зычно, по слогам:
– До-лой са-мо-дер-жа-ви-е! До-лой! – как стреляет.
Один за столом поднял руку – стали замолкать, тише, тише.
А этот вдруг по тишине зыкнул:
– Долой са-мо-державие!
И тот с рукой со сцены улыбнулся весело и снисходительно в его сторону.
– Господа! – крикнул со сцены и опустил руку. – Господа! Первым долгом я считаю нужным огласить акт… то есть манифест, данный семнадцатого октября…
Известно всем! – гаркнул за Тайкой опять этот зыкало, и все закричали. Ух, шум какой невообразимый. Нет, нет котелка, или не нашла. Стихли опять.
Господа! – опять крикнул со сцены – кто это? Тайка глянула – знакомый будто? Да, да, из управских, из земской управы, как его – статистик! – вспомнила Тая. – Гос-по-да! Объявляю митинг открытым. Слово принадлежит товарищу Кунцевичу.
Вышел худой из-за стола вперед, высокий, с бородочкой. – Громче! громче! – орут все. А он краснеет. Что же это?
…свобода союзов!.. – услыхала Тайка. – Свобода объединяться…
«Вон! вон котелок, вон там за серой шляпой». – Тайка дернулась вправо, протискивалась вдоль барьера.
– Куда несет? Да стойте на месте! – и Тайку спирали, не пускали, и прямо уж перед нею надрывался хриплый голос Кунцевича:
– Мы требовали самодержавия народа! Народоправство!., царь… правительство…
Тайка уж видела, что это он, он – крохотный кусочек щеки увидала меж голов – он! он! – Тайка вдавилась в толстого по дороге, его бы только перейти. Тайка не спускала глаз с Израиля.
Мигнуло электричество. Еще раз – притухло – можно было просчитать три. И что это кричит кто-то сверху? И вон со сцены все глядят вверх, на галерку, кто-то машет руками: всех как срезало голосом этим; все обернулись, и только шелест на миг – и вот крик сверху:
…а в городском саду конные стражники! Избивают! Нагайками детей!
Гулом дохнул театр, и крик поверх гула:
– На площади полиция! Конные жандармы! Театр хотят! поджечь!!
Крикнул он со всей силы. И сразу вой набил весь театр, вой рвался, бился под куполом.
Тайке казалось, что сейчас не выдержит, оборвется и грохнет вниз огромная люстра под потолком, ей казалось, что свет задергался, задрожал от крика. Она видела, как дернулись все там, внизу, в оркестре, черной массой сбились вправо и в маленьких дверках вон, вон, душат, душат человека, спиной к косяку. Мотает головой, рот открыл, глаза вырвутся! Тайка заметалась глазами, где Израиль? Что это? Израиль выше всех, под стенкой, под самой рампой. Встал на что-то, на стул, что ли. Стоит и футлярчик под мышкой. Но в это время Тайку сзади прижали к барьеру, совсем сейчас перережут пополам – впились перила. Израиль смотрит прямо на нее, брови поднял и машет рукой, каким-то заворотом показывает. Тайка со всей силы старалась улыбнуться – Израиль что-то говорит – одни губы шевелятся и усы – ничего не слышно – но ей! ей! Тайке говорит, Тайке рукой показывает. Ух, какой он! Приказательный, как папа прямо. И вдруг отпустило сзади на миг, и Тайка дернулась – ноги онемевшие, как отрезанные, и все-таки ноги поддали, и Тайка боком вскарабкалась на барьер и перевалилась. И вдруг за ней следом, сбоку, справа, слева, полезли люди, бросились, будто вдруг открылось, распахнулось спасение – они бросались вниз, прямо на головы, на сбившуюся гущу людей, топтали сверху ногами, потом проваливались и руками взмахивали, как тонут в реке. Тайка держалась за барьер, ноги нащупали карниз, на той стороне – Израиль! Израиль!
Израиль рукой, ладонью и футлярчиком оттирает от себя, будто прижимает ее к барьеру, притискивает через воздух, через дикий вой и говорит, говорит, широко говорит, ртом – скоро, скоро. Тайка глядела, держалась глазами за Израиля, а он выставил вперед руки, будто придерживал ее, чтоб не упала сверху. У Тайки немели руки, кто-то наступил на пальцы сапогом. Громадный мужчина ворочался внизу, он был уж без шапки и тяжелыми ручищами рвал соседей за лица, прорывался вперед к узкой дверке оркестра – красная шея, совсем красная, мясная, он вертел головой, потом вскинул руки, стал бить себя по темени, неистово, со всей силы. И вдруг вмиг стало темно – как лопнул, не выдержал свет. Крик притих на мгновение и взорвал последним оглушительным ревом – у Тайки задрожали руки. Она смотрела в темноту, в ту самую точку, где был Израиль, смотрела со всей силы, чтоб не потерять направления. Тайка не чувствовала рук, но руки держали, как деревянные, а внизу будто кипит, ревет огонь – сорвусь – конец, как в пламя, а там, на той стороне, – Израиль, и казалось, что видит, как он руками придерживает воздух, чтоб она не упала.
Мамиканян
Санька забыл снять с головы повязку, так и ходил в ней, как привезли его в университет, в клинику. Санька с жаром и с болью хватался за дело – вырывал носилки, чтоб тащить раненого. В дверях операционной хмурился профессор – руки высоко держал на отлете. Саньке хотелось скорей, скорей забить, заколотить муть.
«Не бежал же я, не бежал, не бежал!» – твердил в уме Санька и все что-то хотел отработать носилками – и вдруг Рыбаков бежит снизу по лестнице, ткнул в бок – «Ты что водолазом-то все ходишь?» – и кивнул на повязку. Санька вдруг вцепился руками в бинты и рвал, драл со всей силы. На него глядели, и вдруг все бросились к дверям, к окнам – все, кто был в вестибюле, и хозяева-медики в белых халатах. И Санька слышал:
– Оборонщики еврейские городовых повели, глядите, глядите!
Санька вбежал во второй этаж и с площадки в окно увидал: человек двадцать мужиков, бледных, и кругом – ух, какие черные, какие серьезные, с револьверами. Головами как поворачивают – будто косят направо-налево. Вон студенты с винтовками – винтовок-то пять, кажется. Повели, повели – в подвал! В мертвецкую! Пошли, гуськом пошли в ворота оборонщики. И опять екнуло в душе – не мог бы, не мог бы, ни за что не мог бы, как они. Санька пошел вниз и сжал губы – отвратительно, как вздрагивают на ходу коленки.
– Этого не будет, сейчас не будет! – и неверно топала нога о ступеньку, и Санька отмахивался головой. – Не будет, говорю! – и коленки дергались.
И вот опять острый рожок «скорой помощи».
– Я пойду! Сам пойду, – вон ведут внизу, а он отмахивается рукой, без шапки, вся голова в крови и все говорит, говорит. Санька не мог отвести глаз от этого человека: кто, кто это? Филипп! Надькин Филипп, и Санька сбежал оставшиеся ступеньки, и уж Филипп увидал, и глаза, как в лихорадке.