* * *
Потом… потом нaступaет тaкое время, когдa одного зaпaхa aкaции недостaточно, a должнa еще непременно светить лунa. Кaк зовут бaрышню, это, конечно, секрет, тaких вещей не рaсскaзывaют, но у нее длиннaя косa и слaвные глaзки, сто миловидных ужимок и легкий, добрый, уступчивый хaрaктер: если с ней хорошенько подружиться и не делaть грубостей, то и онa не стaнет особенно воевaть зa свою неприкосновенность. Онa вообще не интересуется мелочaми. Кaк поэт скaзaл: «ты не спрaшивaй, не рaспытывaй, кaк люблю тебя, и зa что люблю, и нaдолго ли». Онa и сaмa не отрицaет, что вы в ее шестнaдцaтилетней биогрaфии не первый, и от вaс не спросит никaкой присяги и не потребует никaких лишних церемоний. Угостить ее можно мороженым или просто семечкaми, a вместо поднесения пышных букетов нaдо просто хорошенько подпрыгнуть нa ходу и сорвaть большую кисть aкaции. Тогдa онa вaм позволит собственными рукaми приколоть эту пaхучую кисть к ее тоненькой блузке. А дaльше вы уже сaми должны понять и нaйтись.
Кaждый год отцветaет aкaция, и что-то умирaет. Вероятно, умирaет только нaшa молодость, но почему-то нaм кaжется, что нa белом свете постепенно убывaет молодость вообще, нет уже той серебристой беззaботности у поколений, зaнявших теперь нaше недaвнее место нa пороге жизни, город стaл скучный и мрaчный, и нaдеждa померклa нaд землею. Только пaхнет aкaция, кaк пaхлa всегдa, и нaпоминaет невозврaтимое.
1911
V. Начало века
Владимир Жаботинский
Пятеро
(главы)
II. Сережа
Кто-то мне сказал, что фамилия рыжей барышни Мильгром; и, уходя из театра, я вспомнил, что с одним из членов этой семьи я уже знаком.
Встретились мы незадолго до того летом. Я гостил тогда у знакомых, доживавших конец августа на даче у самого Ланжерона. Как-то утром, когда хозяева еще спали, я пошел вниз купаться, а потом задумал погрести. У моих друзей была плоскодонка на две пары весел; я кое-как сдвинул ее в воду с крупнозернистого гравия (у нас он просто назывался «песок»), и только тогда заметил, что кто-то ночью обломал обе уключины на правом борту. Запасных тоже не оказалось. Нелепые были у нас на побережье уключины – просто деревянные палочки, к которым веревками привязывались неуклюжие толсторукие весла: нужно было мастерство даже на то, чтобы весла не выворачивались, не шлепали по воде плашмя. Зато никакого не нужно было мастерства на построение такой уключины: обстругать сучок. Но мне это и в голову не пришло. Наше поколение словно без пальцев выросло: когда отрывалась пуговица, мы скорбно опускали головы и мечтали о семейной жизни, о жене, изумительном существе, которое не боится никаких подвигов, знает, где купить иголку и где нитки, и как за все это взяться. Я стоял перед лодкой, скорбно опустив голову, словно перед сложной машиной, где что-то испортилось таинственное, и нужен Эдисон, чтобы спасти пропащее дело.
В этой беде подошел ко мне гимназист лет семнадцати на вид; потом выяснилось, что ему едва 16, но он был высок для своего возраста. Он посмотрел на обломки уключин деловитым оком бывалого мужчины, и задал мне деловито вопрос:
– Кто тут у вас на берегу сторож?
– Чубчик, – сказал я, – Автоном Чубчик; такой рыбак.
Он ответил презрительно:
– Оттого и беспорядок, Чубчик! Его и другие рыбаки все за босявку держут.
Я радостно поднял голову. Лингвистика всегда была подлинной страстью моей жизни; и, живя в кругу просвещенном, где все старались выговаривать слова на великорусский лад, уже давно я не слышал настоящего наречия Фонтанов, Ланжерона, Пересыпи и Дюковского сада. «Держут за босявку». Прелесть! «Держут» значит считают. А босявка – это и перевести немыслимо; в одном слове целая энциклопедия неодобрительных отзывов. – Мой собеседник и дальше говорил тем же слогом, но беда в том, что я-то родную речь забыл; придется передавать его слова по большей части на казенном языке, с болью сознавая, что каждая фраза – не та.
– Погодите, – сказал он, – это легко починить.
Вот был передо мною человек другой породы, человек с десятью пальцами! Во-первых, у него оказался в кармане нож, и не перочинный, а финка. Во-вторых, он тут же раздобыл и древесный материал: оглянувшись, нет ли кого в поле зрения, уверенно подошел к соседней купальне со ступеньками и выломал из-под перил нижнюю балясину. Сломал ее пополам о колено; половинку обстругал; примерил, влезет ли в дырку, опять постругал; выколупал кочерыжки старых уключин и вставил новые. Только недоставало, чтобы завершил стихами: «ну, старик, теперь готово…». Вместо того он, с той же непосредственной, прямо в цель бьющей деловитостью, предложил мне способ расплаты за услугу:
– Возьмете меня с собой покататься?
Я, конечно, согласился, но при этом еще раз взглянул на его герб и, для очистки совести, спросил:
– А ведь учебный год уже начался – вам, коллега, полагалось бы теперь сидеть на первом уроке?
– Le cadet de mes soucis[8], – ответил он равнодушно, уже нанизывая веревочные кольца с веслами на уключины. По-французски это у него искренно вырвалось, а не для рисовки: я потом узнал, что у них у младших детей были гувернантки (но не у Маруси и не у Марко, отец тогда еще не так много зарабатывал). Вообще он не рисовался, и более того – совсем и не заботился о собеседнике и о том, что собеседник думает, а поглощен был делом: попробовал узлы на кольцах; поднял настил – посмотреть, нет ли воды; открыл ящик под кормовым сидением – посмотреть, там ли черпалка; где-то постукал, что-то потер. В то же время успел изложить, что решил показенничать, так как узнал от соученика, проживавшего пансионером у грека, т. е. у чеха, преподававшего греческий язык, что этот педагог решил сегодня вызвать его, моего нового друга, не в очередь к доске. Поэтому он оставил записку матери (она поздно встает): «если придет педель, скажи ему, что я ушел к дантисту», депонировал ранец у соседнего табачника и проследовал на Ланжерон.
– Компанейский человек ваша мама, – сказал я с искренним одобрением. Мы уже гребли.
– Жить можно, – подтвердил он, – tout à fait potable[9].
– Только зачем же тогда ранец у табачника? Оставили бы дома, раз мать согласна.
– Из-за папы невозможно. Он все еще необстрелянный. До сих пор не может успокоиться, что я за него расписываюсь под отметками. Ничего, привыкнет. Завтра я всю записку напишу его почерком: «сын мой, Мильгром Сергей, пятого класса, не был такого-то числа по причине зубной боли».
Мы порядочно отъехали; он прекрасно греб и знал все слова на языке лодочников. Ветер сегодня опять разыграется часам к пяти, и не просто ветер, а именно «трамонтан»[10]. «Затабаньте правым, не то налетим на той дубок»[11]. «Смотрите – подохла морская свинья», – при этом указывая пальцем на тушу дельфина, выброшенную вчера бурей на нижнюю площадку волнореза недалеко от маяка.
В промежутках между мореходными замечаниями он дал мне много отрывочных сведений о семье. Отец каждое утро «жарит по конке в контору», оттого он и так опасен, когда не хочется идти в гимназию – приходится выходить с ним из дому вместе. По вечерам дома «толчок» (т. е., по-русски, толкучий рынок): это к старшей сестре приходят «ее пассажиры», все больше студенты. Есть еще старший брат Марко, человек ничего себе, «портативный», но «тюньтя» (этого термина я и не знал: очевидно, вроде фофана или ротозея). Марко «в этом году ницшеанец». Сережа про него собственноручно сочинил такие стихи: