К счастью, доска не дает утонуть и тянет, тянет на поверхность. Я чувствую себя собакой на поводке.
– Напрягитесь! – командует тренер. – Попытайтесь лечь так, чтобы ноги сравнялись с гранью доски!
Я стискиваю зубы, и… у меня получается. Правда, ненадолго.
Черт с ним.
Я выползаю на берег – слишком болят мышцы – и освобождаюсь от чего-то.
По телу растекается липкое счастье.
Я не утонула.
Ура.
Чайки умолкают. Пока им некого оплакивать.
Я наблюдаю за тем, как Павел ложится на доску, как ловит волну, как поднимается – на целых пять секунд! А я не смогла даже полежать.
Зажмурившись, я представляю, что мне десять лет. С кем я была на пляже, когда так звонко кричали чайки? Почему едва не утонула? Зачем полезла в воду, если не умела плавать?
Я открываю глаза. На колене краснеет ссадина. Капельками крови сочатся ответы: я люблю море. Оно честное со мной. Оно помнит десятилетнюю девочку.
Мы возвращаемся домой к завтраку, мокрые и уставшие.
– Вы видели, Аня?! Я поймал волну! Уму непостижимо! Это же магия какая-то! – тараторит Павел. – Если честно, у меня такое ощущение, что я когда-то давно занимался серфингом, но потом напрочь забыл. Странн…
– Как экскурсия?
У крыльца мы сталкиваемся с Илоной. Она треплет Павла по макушке, зарывается пальцами в мокрые волосы, радуется, торжествует, что мы прокололись.
– Пора на завтрак. Догоняйте, Аня. Лидочка волшебница, а не повар! – шепчет она и увлекает мужа в столовую.
Я еще долго брожу вокруг дома. Аппетита нет, я наполнена морем, штормящим, черным. Что-то изменилось в нас – и во мне, и в Павле. И это «что-то» связано с чайками.
9
Захар
[До]
Мне шестнадцать.
Я до сих пор дружу с воображаемой подругой. Теперь воображаемой.
Тора, ты в курсе, что Ворон – самый старый дом в поселке?
Что он ужасный болтун и порой его нереально заткнуть?
Знаешь ли ты, Тора, как Ворон жесток, когда злится?
Это нам он рассказывает об Облаке да о шансоне. Других он колотит, как я – подушку перед сном. Мы особенные, Тора.
Если бы ты была домом, я бы поселился в тебе, побелил бы твои потолки, со всех сторон тебя бы оплел виноград кружевным зеленым платьем. Ты бы не скрипела и не плакала – я бы не давал тебя в обиду. Ты бы пахла жареными орехами и яблоками.
Орехами и яблоками.
Ты постоянно так пахнешь.
Я жмурюсь. Ты улыбаешься.
Я открываю глаза. Тебя нет.
Вдали белеет мой рисунок. Он быстро стирается, но я изо дня в день его обвожу. У меня ушла целая пачка мелков, чтобы наш кот жил хотя бы на стене.
Я шагаю к нему. Пришло время вновь обновить тебя, парень.
Обвести контуры.
Эх, кто бы обвел мои.
Я жмурюсь. Облако спит в мягком кресле.
Я открываю глаза. Облако корячится рисунком на кирпиче. Горбится, потому что у девятилетнего мальчугана дрогнула рука и хребет бедного животного изогнулся кардиограммой.
Здесь до сих пор пахнет яблоками и орехами. Я надавливаю на мел.
Тора так хотела отремонтировать Ворона.
Я – тоже.
Но теперь я понимаю: не дому – нам с Хлопушкой нужен ремонт.
Мелок ломается – я переусердствовал. У Облака выпирает очередной позвонок.
Не бойся любви, пока она не скажет: «Здравствуй. Как поживаешь?»
Тора мечтала обклеить спальню на втором этаже розовыми обоями. Мечтала жить там и по утрам наблюдать, как из-за моря выныривает солнце.
А сейчас… Сейчас мое солнце – она.
Мой дом – она.
Мое одиночество – она.
Она. Она. Она.
Что мне делать, Ворон?
Что ты делал, когда твои хозяева отправились на тот свет?
Дом молчит, но за столько лет мы научились общаться и без слов. Если бы он смог, похлопал бы меня по плечу.
Я обвожу проклятый рисунок.
Проклятое пятно на спине у кота.
Проклятые ладони.
А впрочем, одну можно убрать. Хлопушка нас больше не навещает.
Я стираю рукавом заветный отпечаток. Прощай, Тора. Ворон тоже тебя отпускает.
– Что ты здесь забыл? Не надоело?
Пашка.
Долговязый паренек, который никогда меня не бросит, который будет обзывать меня Кирпичом даже на том свете.
– Не надоело, – отрезаю я.
Он приближается ко мне медленно, шаркает, как хромой волк.
– С кем ты болтаешь?
– С ними.
– С кем?
– С домами, придурок. – Я мысленно умоляю Ворона потерпеть и не швыряться люстрами.
Пашка косится на часы.
– Zahnrad. Твои?
– Нет. Его.
– Что ты как ребенок. – Пашка тянет меня в угол и хватает за воротник. – Семнадцатый год пошел, а ты до сих пор слюнтяй. Чмо недоразвитое. Что творится в твоих мозгах?
– Ничего.
И правда. Ничего.
– Ты забил на друзей. Забил на школу. Да ты на родителей забил, о чем я вообще? – цедит Пашка и вскидывает брови, как Эйнштейн на знаменитой фотографии. Разве что язык не показывает. – Ты не радуйся. Чихал я на тебя и твои мозги. Просто интересно, что с тобой не так.
Мне не ампутировали фантазию в детстве – вот что со мной не так. У кого-то воспаляются гланды, и их удаляют. У кого-то – аппендикс. Но вырезать фантазию почему-то никто не берется.
Я отталкиваю его.
– А с тобой что? Почему ты до сих пор спишь с плюшевым медведем?
Я говорю нарочито громко: Пашка редко ходит по заброшкам сам. Сейчас, должно быть, его друзья прячутся за воротами и думают, что я их не заметил. А я замечаю. Всегда. После того, как Воробей сломал этой твари нос, она не суется на мою территорию без подмоги.
Пашкино лицо вытягивается. Да так стремительно, что скоро из него получится скрутить собачку, как из надувного шарика для моделирования.
– Что ты сказал?
– Ты спишь с плюшевым медведем. Не отмажешься.
Из-за ворот доносится фырканье, и Пашка вдруг начинает хохотать. Корчится, краснеет, будто через секунду выплюнет кишки, вот только в глазах по-прежнему мраморный лед.
– Знаешь, Кирпич, – смех резко обрывается, – я пришел сюда, чтобы сжечь нахрен твое уютное гнездышко. Но когда увидел, как ты вырисовываешь эти дебильные ладони, решил, что, может, не стоит. Что, может, пожалеть тебя. Но ведь никто не жалеет кирпичи. Они из года в год пылятся, замурованные, умершие. Они падают и разбиваются. Ими рисуют на асфальте. И их никто не жалеет. Да-а-а… Какой же я идиот. Каюсь.
Пашка засовывает пальцы в рот и свистит. Четверо мальчишек в ободранных спортивных костюмах мгновенно вырастают за его спиной.
– Бензин не забыли, чуваки? – осведомляется тварь.
Мои органы превращаются в пульсирующий узел. Каждый «чувак» притащил по канистре.
Ворон.
Ворон, очнись.
Швыряй люстры. Круши потолки. Пробей тварям черепа, мне фиолетово. Похорони их в подвале.
Вчера я объяснял дому, какие на вкус жареные орехи, а сегодня он грустит. Сегодня Ворон не проронил ни слова. Я жаловался ему и давился соплями, но он даже не попытался влезть в мою башку. Он без сознания.
Пашка скручивает мне руки. Я пинаю его ногами – бесполезно.
Мальчишки обливают бензином пол и лестницу, поднимаются на второй этаж.
– Ворон, – сквозь зубы лепечу я.
– Что-что? – переспрашивает Пашка.
Я плюю ему в лицо и ударяюсь об что-то виском. Или меня бьют?.. Мир растекается черными кругами.
– Ворон! – чуть громче восклицаю я.
Но Ворон не откликается. Теперь я сомневаюсь, что он бы похлопал меня по плечу.
Дома не спят. Они стареют, когда их предают, рушатся, плачут, но не спят.
Я вспоминаю, о чем говорил Ворон семь лет назад.
Если я когда-нибудь замолчу, не сомневайся: я на море.
– Нет! Валите отсюда! – разоряюсь я, но Пашка только сильнее стискивает мои запястья.
– Мы тебя вылечим, Кирпич. Твоя любовь к домам – нездоровая любовь.
– Твари! Он живой!
Я ненавижу себя за то, что не могу прикончить этих гаденышей. Ненавижу Ворона за то, что он меня бросил. Ненавижу Пашку за то, что он тупой, но считает себя гением.