Хорошо, но что же думает обо всем этом Аарон, заместивший Моисея? Можно ли представить себе, что он ничего этого не видит, не слышит? Да как же он позволяет нарастать волнению среди людей? Ужели он не знает, что из такого семени всегда произрастает горький плод?.. Нет, он, верно, видит все, только что он может? И в конце концов кто его послушает? Когда могучий вождь удаляется и ставит на свое место другого, все тотчас же принимаются сравнивать и убеждаются, что тот, новый, даже и не напоминает вождя, хотя бы просто потому, что никто и не может быть у вождя преемником. А убедившись, впадают в лень и непослушание, словно давая себе перевести дух.
Так было и с Аароном, только в еще большей степени, ибо он был человек мягкий, добросердечный и ласковый, но бесхарактерный и безвольный. Мог ли он своими робкими руками держать народ в узде? Да еще какой народ — Израиля, который боролся с самим богом и уже не раз, не два топтал его заповедь. Перед Моисеем дрожали, и ему не приходилось даже говорить, а уж если он говорил, все были уверены, что слово его неколебимо, и никому в голову не приходило ослушаться. На что уж Корей и тот ни разу не посмел воспротивиться открыто — высмеивал украдкой, критиковал, но исполнял каждое повеление. А что не опустился на колени вместе со всеми, так ведь он стоял далеко позади; очутись он в первых рядах, вблизи Моисея, стал бы на колени, как и все, и не пикнул бы!
Совсем другое дело Аарон. Грустно было смотреть на его «верховный суд». К Моисею приходили, трепеща, бледные; говорили мало, и только дело; лгущий невольно запинался, сбивался, и сразу было видно, кто прав, а кто нет. А когда Моисей после минутного размышления произносил свой суд, тяжущиеся отходили с глубокими поклонами, покорясь приговору, каков бы он ни был. А перед Аароном вели себя, как перед всяким другим старейшиной: кричали, ссорились, даже дрались перед ним. Один клянется страшной клятвой, что он прав, а виноват другой, а тот еще более страшной клятвой подтверждает противное. Аарон слушает их, робко пытается утихомирить, а когда, наконец, гвалт прекращается и начинается суд, Аарон, словно боясь обидеть и того и другого истца, выносит приговор, которым остаются недовольны обе стороны, и они расходятся еще большими врагами, чем были.
А в последние дни Аарон под бременем своих обязанностей и вовсе потерял голову. Люди словно ошалели. Среди них распространялась весть — измышление преступного разума, — будто Моисей давно умер, пропал там, на горе, а стало быть, и весь сонм, тысячи мужчин, женщин, детей остались здесь, среди пустыни, не зная пути вперед и позабыв путь назад. Теперь только стало им ясно, каким безумством был их поход и какая сила был Моисей. Это же он один вел все эти тысячи по безвестной жадной пустыне, умея добывать воду и находить путь. Никто не спрашивал его, знает ли он дорогу в ту неведомую обетованную землю или, так же как все, идет наобум, куда глаза глядят. Никому даже на ум не взбредало спросить себя: а по каким же признакам узнает Израиль обещанную землю? Вот придут куда-то, Моисей скажет: «Да! Сюда я вел вас, эту землю обещал нам господь». И что же, так это и будет? И он не заблудится и не заведет их в какой-нибудь иной край?
Словом, сомнений не было, и тревога спала. На могучей горе — на груди Моисея — устроился покой народа. А вот теперь, как заколебалась она, как, быть может, и вовсе не стало ее, — теперь сомнения вышли на поверхность. Вышли вдруг сразу все — и пропал покой. Тысячи вопросов осаждали голову, неуверенность свила гнездо в груди Израиля и вывела птенцов, имя которым — страх. И эти чудовищные ночные птицы разлетелись по стану, залетели в каждую кущу, смутили спокойствие домашнего очага. Весь стан израильский наполнился шумом их крыльев, смешанным с гомоном встревоженных, ошалевших людей.
— А ты думаешь, Моисей кто? Может быть, ты думаешь, что в жилах его не течет кровь и что тело его не боится оспы?
— Правда, правда! Он такой же человек, как мы все, и также может умереть каждую минуту.
— А может быть, и умер уже, — всякий раз прибавлял незнакомый голос и замолкал.
Все долго искали глазами, кто это сказал, но ни разу не смогли найти, ибо это говорил каждый в душе своей. И от слов этого невидимки всякий раз становилось страшно, хотя он, в сущности, ничего нового не сказал. Но, раз ступив на стезю ужаса, люди уже боялись даже свернуть с нее и рисовали себе самые невероятные случайности, которые могли ожидать Моисея там, на горе. Кто-нибудь пытался неудачно и неуклюже защищаться:
— Не может этого быть… Ведь если он говорил с самим богом…
— Так тем хуже! То-то и дело, что тем хуже! — восклицал другой, чуть ли не радуясь своему страху.
— Еще бы! Вот я тебе скажу: знал я в Египте одного чужеземца, который умел говорить со львами. И никогда их не боялся, ходил на место, где они ели, даже выдирал у них пищу из пасти, спал с ними в их логовах. И что же? Все равно кончилось тем, что львы разорвали его. Изо всех слов, которые он знал, позабыл он только одно, маленькое…
— Так, так… Кто бесперечь лазит на высокое дерево, непременно сорвется с него, когда от старости либо от усталости ослабнут руки…
Солнце закатывалось в крови, и этот яркий жестокий свет еще больше дразнил людские помыслы, подталкивал людей на край бездны. Говорили о самом страшном, и то, что говорили о самом страшном, придавало всем боязливой отваги, делало людей дерзкими, способными посягнуть на покров божьей тайны, кощунственно сорвать его на глазах у всех. А потом снова смотрели на закат, предчувствуя, что вот скоро, сейчас настанет ночь, и тогда беседы станут еще страшнее и голос еще сильнее задрожит.
— Почему все люди видят своих богов? — нарочито громко говорила высокая иудейка. У нее был большой рот, и это свидетельствовало о сильной, решительной натуре. — Почему все люди видели своих богов и только мы нет? — подымала она голос еще выше; волосы выбились у нее из-под покрывала и мотались по лицу. — Я повидала кое-что на своем веку и знаю: у всех людей должны быть свои боги и у всех они есть. Говорят нам, что и у нас есть, но где? Где он? Покажите мне его! Я видела Озириса, я видела бога Пта, я видела Изиду под черным ее покровом, но я никогда не видела Еговы. Нам говорит Моисей, будто он видал…
— Нет, он никогда этого не говорил! — перебил кто-то.
— Как не говорил? Говорил! Я сам слышал! И не раз!
— Не мог ты слышать, потому что он не говорил этого никогда.
Начинался спор, которому каждый был рад, потому что это хоть на минуту отвлекало от страшной темы. Поднимался шум, после которого никто уже не мог сказать наверное: говорил Моисей, будто видел бога, или нет.
— Но что мне с того, что он видел? Я-то не видел!
— И где он, тот, что видел?
— Может, уже и кости его белеют там, средь камней… А мы сбились здесь, как отара, и ждем.
— Завел нас в пустыню и бросил. Куда нам теперь?
— Он нас вел. Он хвалил ту землю, которой мы не знаем. О, зачем мы послушались его и вышли из Египта? Не лучше ли было трудиться нам на египтян, чем умирать страшной смертью здесь, в песках? Где наш путь и где надежда наша? Мы не знаем, что будем есть завтра. В Египте мы горько трудились, но сидели над горшками, полными мяса, и хлебов у нас было досыта, а тут голодная смерть угрожает нам и нашим детям. Он ушел, он пропал, он умер там, и бог его нас оставил. И нет у нас теперь бога, и некому вести нас. Почему у всех людей есть бог и только у нас не было его никогда? Сделаем же себе бога! Поклонимся ему! Пусть он ведет нас куда хочет, мы пойдем за ним.
И напрасно рассудительные и богобоязливые силились успокоить народ, угрожали, предостерегали. Ничто не помогало. Людей охватил ужас. Они чувствовали себя так, словно вдруг повисли над бездной и цепляются за острые камни. И в криках людей слышалась тревога, и движения их были скованы страхом, и голоса их поражали беспокойством, и горестен был плач их жен. Казалось, если не найдут они себе бога тотчас же, сию минуту, все обезумеют, потому что ведь тогда все пропало, всюду смерть… И наступала ночь, и не приносила никому покоя. Она долго тянулась, потом кончалась, и снова наступал день, еще более знойный, еще более тревожный; солнце распаляло сердца…