– Совсем нет, только Вы говорите, говорите, не отрывайтесь; знаете, Вы уж очень обрывисты, сперва начали про старика, а закончили бог ведь знает какой штукою: о мировом художестве и о доле этого же самого художника.
– Но тут одно из другого и вытекает самым прямым и верным образом!
– А Вам, Ваня, может, и теперь всё снится? Может, и я – сон Ваш? – заметила смелая лукавка.
– Что Вы, что Вы! Зачем меня Вы так мучите, это вынести никак не можно… нет, нет, Вы помните пороховую бочку? Вот ту, от которой Вы отшатнулись давеча, – она грозит и вовсе взорваться!
– Я пошутила, не вините и меня сильно. Ну как вы, однако, смотрите на меня, в эту минуту и такой взгляд!.. Не смотрите так, а то я маменьку позову! Ах, нет, давайте не ссориться, давайте после долгой и счастливой встречи нашей не затевать ссоры!
– Я очень, очень рад буду.
– Тогда и теперь не смотрите прямо мне в глаза, уж очень сильно Вы… Вы, однако, дырку на мне прожжёте… Милый Иван Петрович, я Вас… я Вас слушаю чрезвычайно внимательно. Так что же там-таки случилось со старцем Вашим, рапортуйте!.. – игриво продолжала Lise.
– Он остался жив. Меня более всего поразило то, что мученья как бы гасятся сном, как бы окрас иной приобретают, когда человек доходит до «своих» лет; и что, напротив, в сердце остаётся место для улыбки. Это был добрый старик. Знаете, Lise, как говорят теперь, да и прежде говаривали, – вернее, про себя думали: если человек силён, то к чему ж ему доброта; а коли слаб, и к тому ж беспомощен в своём таланте, то ему ничего не остаётся, как быть лишь добрым. Я оттого и подчеркнул это «лишь», потому как все считают доброту в человеке «последним» качеством. Именно в людях нераскрывшихся, а пуще и вовсе в доходягах. Ведь здесь есть то, чем можно их всех оправдать и себя не мучить. Он, дескать, ни к чему не пригоден, ни к чему не способен, а добр, так пускай же живёт себе с богом, а мы стороною, стороною… Я, может, не очень ясно выразился, но не могу выразить иначе всё то, что сильно нутром чую.
– Ваня, так это и есть. Но только тот пример, что мы с Вами указали – это самая «последняя» доброта! Но есть и иная. Я слыхала тоже, от одного поэта слыхала: «Чтобы быть умным – достаточно быть ироничным, а чтобы быть мудрым – нужно быть добрым!» Разная есть доброта. У нас есть сосед, он с нами живёт рядом, в соседнем домике, так он такой смешной человек, как есть смешной, такой неловкий: и в движеньях, и в походке, как ребёнок. Улыбнёшься, бывало, на него глядя, а он, завидя тебя издали, хоть и приметит насмешку твою, но в ответ такими добрыми, такими ласковыми глазами посмотрит, что дрожь по всему телу невольно так и проскочит. И ведь знаешь, что он не обидится и не будет держать зла на тебя, тебе же и улыбнётся первый, а всё ж и совестно совсем станет, не по себе как-то.
– Это удивительно, что так и у Вас, что и Вы это чувствуете, – заметил Иван.
– Может быть, у нас родственная и единая душа? Как славно, что мы вместе! Ваня, не пугайте меня больше своими выходками и давайте не будем о старости, – упрашивала Лизавета Ивановна, – давайте начнём о прекрасном, Вы ведь любите прекрасное? Не отвечайте. Молчите. Хотите на прогулку? Вы не забыли наш пышный яблоневый сад? А там и птицы, и червячки, и жучки. Вы удивляетесь тому, что я люблю жучков? О, не беспокойтесь, в рацион мой они не вхожи.
– О, как дивлюсь на Вас, какой же Вы хороший и предобрый ребёнок, Лиза! – улыбнулся Иван Петрович.
– В хорошем смысле «добрый»? – выпытывала девушка.
– В самом высшем! Вы – милый ангел! И как я мог удостоиться чести быть и даже говорить с Вами, право, не знаю…
– Ну, зачем, зачем же Вы снова, вновь принялись за свою кутерьму, и унижать предо мной себя принялись. У меня на душе в эту минуту простор. Знаете, я просто пушинка, и мне теперь этой пушинкой хочется парить, кружить: так вот бы и до солнышка долетела б, до самого вышнего облачка, прикоснулась до пушистой птичьей головки, обняла бы её, приголубила, да с нею вместе странствие начала своё по свету, новую жизнь в себе бы открыла!.. Всюду б летать мне, везде бы побывать!.. Так бы и парила, парила!..
Я столь увлёкся, что невольно позабыл и о вас. Публика требует окончанья и жаждет сюжета, тогда как сам я, дожив до частой седины на висках своих и останавливаясь на этой странице, не могу подыскать порядочного окончанья к своему «роману». Мне стыдно, стыдно. Но нужно продолжить. Если я замечу так, мимоходом, что рассказ мой не имеет почвы, не складен с виду и не несёт никакой смысловой нагрузки, – как любят выражаться наши милые литераторы, – то к чему ж и продолжать мне, коли так? Смеешь ли ты писать, когда сам знаешь, что не имеешь литературного билета на право входа в мир сладких иллюзий? Сам, дескать, взялся за дело и сам, дескать, отворачиваешься? Коли взялся, то держись крепко, – подбодрят в то же время иные мою несмелую душу. Ведь сам же твердил, что нужно мужество и упорство, – так иди! Как бы ни вышел сам ты смешно и нелепо. Знать бы только наверно и в точности, «что не пропадёт твой труд напрасный», как бы ни был бы он напрасен. Да, нужно продолжать. Но вам хочу пожелать набраться терпенья. Ещё немного. А ежели и теперь это вступление не к месту и ни к чему не годно, то опять-таки это для моего урока. И ещё одна мысль попутная: не нужно никогда бояться школьничества, а пуще и самому профессору не стоит опасаться. Самые высшие умы – часто дети, – и опять не моя мысль. Продолжу. Нужно окончанье.
Моя отлучка на некоторое время разлучила меня с моими героями. Они успели отужинать уже в знатном доме родителей Ивана Петровича, куда приглашены были знатные гости. В честь ли праздника, в честь ли удачного буднего дня сооружались там поистине пиры. Денег не жалели на столы, в свою очередь, и столы ломились от кушанья. Если дом не был замком, то, по крайней мере, походил на просторный терем. Как водится, были и крестьяне, даже довольно – две тысячи душ. Многочисленная челядь этого семейства, прислуга и ливрейные лакеи заполняли почти всё пространство. Не буду распространяться о родителях Ивана слишком. Замечу лишь, что они были из самых знатных и почтеннейших людей города N того времени, – как, впрочем, и полагает быть всем родителям той удивительной поры. Отец-полковник в отставке, теперь же уверяющий сына в необходимости и полезности службы. Мать же, – как водится теперь во всех светских домах, – была музыкантшей и пианисткой, знавала множество романов, обладая натурой романтической и к тому же чудаческой, созывала друзей и устраивала вечера в честь литературы и музыки. Своего мужа обожала, хотя он, завидя собравшуюся публику, тотчас же и немедля повелевал запрягать любимого своего рысака.
Яблоновой сад весенним ароматом дурманил сердца молодых людей. Скоро стемнело: выскочила луна-затейница, серебром окуталась свежая трава, цветы на деревах походили на мелких белых бабочек. Возле сада раскинулся пруд, лунную дорогу держал по нему одинокий лебедь. Казалось, в эту минуту всё могло воплотиться, даже и та мечта, что у обоих на устах была, застыла. Это был один из тех вечеров, что рождает грёзу; этой забаве не подвластно время, ибо запечатлелось оно в сердцах навеки. Рождая тайны, вечер явил и танец. В нём кружились два юных существа и два сердца, бьющихся от надежды и замирающих от новых чувств. Оставшись наедине, они оставили душам своим простор. Иван позабыл и вовсе о ненастном сне, о злом факте и неугомонной памяти, что в протяжении всего дня напоминала его сердцу колкие ночные обстоятельства. Позабыл, глядя на Lise, и себя вовсе. Лёгкий шелест платья и гибкость стана лишали его рассудка и томной памяти. Издали, из дому, доносилась лёгкая музыка. Они принялись танцевать и нашли подходящую тему, служившую всякому верно и покорно в подобных случаях. Казалось, этому блаженному пиру не будет и конца.
Где-то у горизонта заволакивало небо. Лёгкие перья облаков без удержу бродили возле луны, касаясь едва-едва её бархатистой грани. Сребристая дорожка потускнела, слетела с пруда и согнала лебедя. Задрожали рощи. Плотным пологом над ними повисла чёрная, ядовитая туча. Иван вздрогнул, – что-то почувствовал он в эту минуту, – отшатнулся, сильно задрожал и вдруг бросился навзничь пред Лизою, к самим её ногам. Также вдруг слетело с его уст и признание. Были слёзы, была и драма. Не то рыдания, не то ручьи из всех туч залили их счастливые лица. Lise прильнула к его груди, – она уже дала согласие, – обвила его шею таинственной ланью, коснулась густыми своими локонами его щеки и, вслед за нежным поцелуем, тотчас же и с тою же силой и неотвратимостью раздался оглушительный удар грома…