Замечу ещё, но это уже самому себе. Что я, один я, виновник неровности и томности, именно «густой» томности моего рассказа. И где же, где же, с позволения спросить (и это опять-таки для самого себя), звонкий смех, фантазёрство, озорство, наконец, романтика моего маленького романа? Неужели и далее собираюсь я вести ту же кутерьму? Нужно как-то меняться, меняться непременно, и теперь: я вам слово, вы мне – ответ, состоящий в том именно, чтобы и ваше сердце неравнодушным, небезучастным к муке моей было. Ведь я замышлял романтику и грёзу, а эдак-таки и не выходит никак. Может, соберусь после. Непременно, непременно, и это уж решено, что соберусь! Только общий вид окончу.
«А какой же озорник я был когда-то. Да нет, я и теперь точно такой же. Ну-ну, не глядите только со стороны на меня. Ну, кто ж я перед вами? Меня прозвали мечтателем, давно прозвали. Художественных способностей я в себе так и не открыл, нет, только гляжу часами вот в это смуглое оконце. Там – высокое солнце на самую смелую горку нашу забралось, осело будто на ней, теперь вот скользит солнышко-то наше, словно в санях катится, играется в прядки с нами будто, от нас точно прячется. А там, в златистом небе, – крылатое облако в виде большущего коня, рысака быстрого, всё скачет, скачет… Низенькая берёзка в околотке стоит: кивает головушкой кудрявою своей на ветру, – точно такими ж кудрями, как у меня были когда-то, – золотится её крона, изгибаются сочные ветви. Так и обнял бы её всю, исцеловал бы каждый листик».
Но по небу уже не гулял рысак, гуляло уж целое стадо лошадей. Ветер, нежно лобызающий нашу берёзку, настроен был самым решительным образом: он взобрался уже на высокую ель, закачал широкий дуб и принялся их колотить со страшною силою; так что же и говорить о маленькой берёзке. Издали, стремительным порывом, несла свинцовая туча клубы пыли и грязи. Золотистые лучи, на миг было проглянувшие сквозь разорванное небо, исчезли совершенно. Густым серым пологом принакрылась вся земля. Редкою медью задребезжали крыша и окно, после забренчали непрерывною картечною дробью. Казалось, что все реки, выдуманные и принесённые этой огромной чёрной тучей, для того только и существовали и предназначались, чтоб смыть и подкосить как-нибудь и без того нестойкое жилище моего героя. Метнулась туча колкою молнией, раздался ударный гром, закололо заунывною болью и сердце старца…
Но не успел и сообщить я всей подробности природной непогоды, как скоро заметил, что друг мой уж уснул. То был не сон, то была грёза. Очень часто случается с людьми, преклонный возраст имеющими, когда всякая грань между сном и явью исчезает, стирается будто, всякое ощущенье во сне приобретает действительный характер, а иной оттенок яви, почему-то, кажется сном.
Едва сомкнув глаза свои и успев несколько раз тяжело вздохнуть, милый старец мой погрузился в мечтания, от которых он, дожив до густой седины на всех кудрях своих, никогда не уставал. Сколько б ни пытался он, втайне браня себя и обещая перед каждым почиваньем своим, изменить пёстрые картины этих туманных сновидений, заменить их, к примеру, путным сном: о плане и постройке по этому плану нового хлева, об обветшалой крыше, подходящей лишь для обсерватории, но не пригодной в период дождей; об устройстве огорода, о посадке нового сорту яблонь и высадке груш, о небольшом арыке иль маленьком канальце, способном сберечь его от наводнившей и докучливой уж боле в последнее время тучи, всё-таки ничего путного не выходило. Да и не могло выйти иначе. И сон его, подобный спокойному колыханью моря, бьющейся одиноко волне, томящей изнеженный берег и выглаженную гальку, был владыкою и барином над трезвым его рассудком, оттого и тянулся он далеко идущей речкою вдоль излюбленного луга и свежей пашни, и влачил за собою неволю времени. Но тут случилось совсем другое; совсем вдруг и совсем иное…
Улеглись все мысли, заснули дерева, уснула его любимая берёзка. В комнате ещё томилась свеча, отдавая последнюю искру густому мраку, совершенно залившему его маленькую комнатку. Но вдруг – уж слишком я люблю это «вдруг», простите покорнейше моё озорство, – откуда-то ни возьмись, из одной растрёпанной тучи показалась звезда. Старик живо вскочил, чтоб увидать её, разглядеть хорошенько поближе. Потом он заметил, что звезда эта точно такая же, как увидал он давеча, выйдя третьего дня со двора: тогда была она одна-одинёхонька и сверкала на блеклом небе, он её почему-то приметил, она висела в до боли любимом им созвездии; но теперь она же и светилась совсем иначе, и горела так сильно, так зримо, ярко-красным пламенем каким-то залилась вся, неестественно отбрасывая лучи свои на тёмную влажную землю, что невольно вызвала лёгкое сотрясенье в сердце старца, и вновь оно забилось; впрочем, он почти что с негодованьем отрёкся от этой нелепицы.
«Это видение, это сон… нет, более не выдержать мне моего одиночества, – шептал, досадуя на себя, мой старик, одёрнув старенькую портьеру, – нет, теперь – тёплая кровать и сон, более ничего не нужно; я стар и скопил достаточно на спокойствие для своей старости, не нужно снов наяву, оставьте…»
Улёгшись в тёплую свою постельку, он предался сладкому сну – сну, который не тревожит и до того слабое сердце его. Он спал, но небо не дремало, оно всё на миг залилось радугою света. Из самой звезды, из самой её сердцевины слетело будто что-то, словно ангел, блистающим ореолом окружённый. Но вдруг – ах, мы ведь уж условились, что вы простите мне мою небрежность в словах, – но вдруг всё затихло.
Отступлю на миг. Мне отчего-то стало совсем грустно; грустно оттого, что я сам не могу поверить в свою галиматью, и что я всё писанное зову галиматьёй и предназначенья ей не нахожу. Это порою со мной случается. Не знаю, нужно ли такое отступление и послужит ли в будущем уроком мне, я ничего не знаю, как и герой мой тоже – ведь в эту минуту что он знает? Знает, что он во всём чудак, потому зачем ему ещё и звёзды, мечущие престранные искры, они всего ума лишают, когда вот так, эдак, сверкают, взрываются, блещут. Да кто ж ему поверит, да кто ж нам-то поверит? Сочтут за бред-с, ничего более. А ну-де и не сочтут, что тогда? Найдутся и тогда восторженные и влюблённые в восторг свой люди и всё спасут, решительно всё! Я в них верю более, чем в свою слишком узкую душу. Я согласен говорить, говорить, но будет ли, выйдет ли из болтовни моей-то что-то путное? Вот-вот, как из снов героя моего, которому ещё подыскиваю имя. Позволите продолжать в прежней традиции? Знаете, у меня признание для вас. Я так положил: коли стану что-нибудь писать, ну хоть что-нибудь, хоть нелепость (а это очень может даже быть, что кругом выйдет одна нелепица с моей стороны), так непременно доверюсь вам, и знаю, милые и бедные читатели мои, что не ошибусь, в вас не ошибусь, наверно знаю!
Ах да, так ведь нужно продолжить! А о чём же я? Ну да, да… там что-то о сне, о звёздах, о причуде… Надобно ли вам, али мне знать, что в действительности вышло? Что сталось в натуральной подробности-то со стариком или со звездою? Откуда ж взялась эдакая неземная сила, златые огни, изумрудное блистанье ореола? Право, не знаю. Не ведаю и тем, что слетело с Небосвода даже. Престранная загадка окутала сердце моё томной неизвестностью, вслед за этим лишила и рассудок мой здравой рассудительности. Но всё-таки, скрепясь, продолжу.
Тихий домик окутался сенью мрака, лишь тишина стала единственной мелодией ночи. Несколько позже настенные часы, нарушив законы отдыха, выбили полночь. Наконец всё утихло и в жилище старца. Едва слышны были редкие вздохи его и повороты с боку на бок. Сновидения, оставляя покой рассудку и окуная сердце в нежные мечтания, иногда не приносили долгожданного отдыха; напротив, во всякую ночь, под едва уловимый шорох луны, сны долее и долее теснили его грудь чем-то неизъяснимо тягостным и давно и нестерпимо мучившим. Так что поневоле принуждён он был ворочаться и кряхтеть в одиноком домишке своём.