Курт не помнил, как очутился рядом с ней. Хотел поцеловать закинутую за голову руку, но вместо этого уткнулся губами в белую шею, то ли целуя, то ли кусая. Потом лег на тугое и такое уступчивое, приглашающее к любовной неге, тело, раздвинул коленкой безвольные ноги, почувствовал своим естеством ту заветную горячую влагу, почувствовал, как выгнулась Ангелина, застонала, и, когда уже почти проник в ее глубину, она вдруг расхохоталась и совсем обычным, лишенным всякой страсти голосом, насмешливым и даже дурашливым, произнесла распевно:
– Что, немчик, завела я тебя своим рассказом?
Курт вскочил так, словно его окатило кипятком, потом упал в траву и разрыдался громко, не пытаясь сдерживаться, словно ребенок, со всхлипываниями, соплями, заполонившей рот слюной. Ангелина притянула его голову к себе, стала гладить, успокаивать, махнула Ивану, уходи мол, и тот, ошарашенный всем происходящим, пошел медленно, сперва оглядываясь, затем побежал вдоль берега незнамо куда.
Курт постепенно успокоился. Стало стыдно, ведь он уже мужчина или почти стал им, и в этом главном мужском действии опозорился перед той, которую боготворил. Но ласки Ангелины, ее грудь, к которой она прижала его лицо, ее руки, тронувшие его там, где никто прежде к нему не прикасался, вернули его к состоянию, когда весь мир не стоил и сотой доли той острой, словно бритва, способной свести с ума, страсти. Она сама направила его в себя, и он тонул раз за разом в наслаждении, силу которого не мог себе представить в самых своих смелых мечтаниях.
Сжимая стонущую женщину, он вдруг вспомнил про того Ваську, который хвастался тем, что девять раз залазил на истерзанное девчачье тело. Курту было не до счета, просто ему казалось, что он целую вечность не прерывал своего владения ею. Не переставал входить в нее, целовать, ласкать, зарываться лицом в ее одуряющую мягкость, не оставляя нетронутым ни одного места на ее вздрагивающем, изумительном, божественном теле.
А потом она ушла.
Он лежал, не имея сил даже для того, чтобы поднять руку, произнести хоть слово. Смотрел на нее, уплывающую в бесконечное пространство, словно на комету, случайно прочертившую в космосе его души сверкающий след, который не померкнет во всей его последующей долгой жизни. Ангелина только раз обернулась, когда ночная мгла позволила различить лишь очертания ее фигуры, и уже издалека прокричала, смеясь:
– Попробовали сладкого и будет, а то все бабы, которых в жизни встретите, горькими покажутся, потому не ищите меня, уезжаю я, немчик, завтрашним утром, и Ивану слова мои последние передай.
Курт вздрогнул, когда тишину ночи прервал визг уключин, удары весел о воду, но мысль о том, что Ангелина с Иваном могут уплыть, оставив его одного, лишь лениво скользнула по тому огромному, заполнившему до краев его осознания, случившемуся с ним счастью. Он был бы даже рад своему одиночеству, он хотел бы вечно лежать в охватившей его сладостной истоме, рисовать воображаемой кистью на холсте небосвода себя и эту женщину, совершенство линий ее ног, тонкого стана, ее лицо, погруженное в негу страсти. Он был готов лежать, глядя на усыпанное звездами небо, и искать среди них ее нежный сладостный образ всю жизнь.
«Может быть, я оттого, что со мной случилось, изменился и поверил в бога, – думал Курт. – Может быть, это он послал мне эту женщину и теперь ждет от меня благодарности».
Божественные изыскания «новообращенного» юноши прервал вышедший из темноты Иван. Он молча присел рядом и, разглядев на краю расстеленного одеяла блеснувший золотом портсигар, раскрыл его, достал папиросу и, прикурив от тлеющих углей почти потухшего костра, глубоко затянулся горьким табачным дымом. Молчали, глядя на всполохи отраженного от набегающих на берег волн лунного света, не чувствуя хода времени, пока вновь не послышался звук разбивающих воду весел.
– Эй, мужики, где вы там?
Это рыбачок из поселка разыскивал их, похвастался, сообщив, что какая-то барышня ему пять червонцев дала, чтобы он их с острова забрал и вернул к пристани.
Когда Курт подошел к подъезду своего дома, то увидел отъезжающую карету скорой помощи. Встревоженные соседки, собравшиеся по такому случаю, кинулись к нему, но он и без их слов понял, что машина с красным крестом увозила его отца. Он добежал до больницы, в которой всегда проходил обследование Бертольд, лишь немного отстав от скорой. В приемном покое его к отцу не подпустили, Бертольда сразу увезли в отделение, на двери которого большими красными буквами было написано «Не входить». Только через несколько часов мучительного ожидания пожилой доктор подошел к юноше:
– Молодой человек, вас Куртом зовут?
Тот кивнул.
– Пройдите к отцу, он хочет с вами поговорить, только имейте в виду, положение его очень тяжелое.
Доктор хотел сказать еще что-то, но вместо этого просто тихонько похлопал Курта по плечу:
– Идите.
Бертольд лежал в постели, накрытый одеялом до подбородка. Курта испугало его совершенно белое лицо, оно почти не отличалось цветом от подушки, но голос, хоть и тихий, был тверд. Он выпростал из-под одеяла руку и жестом подозвал сына, приглашая сесть подле себя на выкрашенный белой краской табурет. Курт сжал его руку, попытался найти какие-то слова. Ему вдруг стало невыносимо жаль отца. Никогда прежде подобного чувства у Курта не возникало, ни тогда, когда Бертольду приходилось проводить время в госпитале и в этой больнице, ни тогда, когда он проходил лечение, подолгу оставаясь дома в постели.
Да, он бывал болен, но и мысли не возникало, что с ним может случиться что-то по настоящему опасное, что-то серьезное. Бертольд был сильным, стойким, выдержанным мужчиной и вселял в сына абсолютную уверенность в своих жизненных силах. «Но не в этот раз», – лишь эти слова и пришли в голову Курта. Горькие слова – «не в этот раз».
Отец умирал. Курт почувствовал это так остро, словно проник вовнутрь сознания лежавшего перед ним беспомощного человека. Взяв его за руку, он словно оказался вновь маленьким мальчиком, который шел с отцом в какое-то неизвестное и оттого пугающее место. Особенным таким воспоминанием почему-то служила история первого посещения общественной бани. Он очень испугался этого горячего туманного гула в наполненном чужими голыми дядьками пространстве.
И теперь, держа за руку отца, ему вновь казалось, что тот уходит куда-то в пугающее, туманное, душное, безвозвратное место. Он уходит также, как ушла мама, только тогда он был еще мал и утрата не была по-настоящему осознанной, а теперь, глядя на неподвижного, мгновенно постаревшего Бертольда, Курт понял, что он остается один на этой земле. Он почувствовал, что сейчас разрыдается и тогда отец поймет, что надежд нет, что даже сын принял безысходность ситуации, и поэтому изо всех сил пытался сдержаться. Все его силы ушли на борьбу с самим собой и он не сразу уловил то, что говорит Бертольд:
– Похороните меня рядом с мамой, я просил об этом Сенцова. Ты уезжай к деду, в Германию. Семен все тебе расскажет, слушайся его беспрекословно, он будет находиться в большой опасности, помогая тебе. За тобой придут люди из авиаотряда, что находится в Липецке. Они самолетом переправят тебя в Германию. Это моя последняя воля, и ты ее выполнишь.
В любом другом случае, в иной обстановке Курт даже слушать не стал бы то, о чем говорил Бертольд, но в эти минуты он молчал, понимая, чего стоило отцу это решение, и что никакого иного выхода для него быть не может.
Хоронили Бертольда Рихтера всем городом. Курт плохо помнил этот день, бесконечную вереницу людей, подходивших к нему со словами соболезнования, речи руководства автономии, друзей отца.
С кладбища его забрали Сенцовы, отвезли к себе, поминки справили в их доме. На следующий день Семен заперся с ним в гараже, как всего несколько дней назад с его отцом, и рассказал Курту о письме, приготовленном Бертольдом, и о том, что он выполнил его просьбу, письмо это отправил по указанному на конверте адресу.