Молоденькие актрисы, не слушая князя, переглядывались с офицерами, толпившимися в проходах. Те в нетерпении переминались, в основном, поджидая кордебалет.
– Приехали, – пронеслось неизвестно откуда взявшееся известие. – Балет приехал!..
Но вместо полувоздушных сильфид появился худой, как остов, с преогромным носом старикашка – Дидло.
– Что здесь творится? Вон! Немедленно все вон!
Часть офицеров благоразумно ретировалась. Наиболее смелые прижались к стенке… Наконец, появился кордебалет. Юные чаровницы сбрасывали на руки прислужниц верхние одежды и оставались в одних газовых туниках.
– Позвольте представить вам моего товарища, он очарован вашим…
– После спектакля лошади будут ждать у входа…
– Чему приписать вашу холодность?
Нетерпеливое гудение зала достигло предела, и в этот момент в губернаторской ложе показался генерал-губернатор Петербурга граф Милорадович, немолодой, бравый, с широченной грудью, усыпанной алмазной россыпью отечественных и иностранных орденов. Через золотой лорнет окинул взглядом зал, прельстительно улыбнулся знакомым дамам и легко опустился в придвинутое адъютантом кресло.
Это было знаком к началу. Взмах капельмейстерской палочки, оркестр заиграл увертюру, зал насторожился. С последним аккордом взвился занавес, перед зрителями предстала богиня Афина Паллада среди облаков Олимпа, в сверкающем вороном шлеме и панцире. Представление началось, зал жадно ловит гекзаметры, дышит, волнуется; молодые люди в стоячем партере, переходя с места на место, вслух выражают свое восхищение или негодование; огромное строение, вобравшее в себя две тысячи зрителей из дворца и сената, коллегий и гвардейских казарм, редакций и лицеев, немецких булочных и гостинодворских лавок, наполнено страстями, дышит, волнуется, плачет, негодует, одобряет, замирает, в напряженном безмолвии и снова взрывается аплодисментами – и «браво» и «фора!» и свист… И вдруг в грохоте аплодисментов – раз-раз! – шлепки по чьей-то сияющей лысине. Выкатились белые, перекошенные бешенством и недоумением глаза.
– Господа, что уж это за аплодисман – по лысинам!
– Но это было уместно, ваше превосходительство…
– Как это, то есть уместно!
– И пиэса и актриса одинаково дурны и большего не заслужили… Ваше превосходительство, поверьте.
– Возможно, актриса несколько… суховата, согласен. Но что уж это за аплодисман? – граф Милорадович ходил взад-вперед, распекая молодых офицеров. – Я не нахожу слов. Вот, извольте, – он повернулся к помощнику, – докладывают: ваш же, должно быть, приятель. 20-го числа в театре служащий иностранной коллегии Пушкин проходил между рядов кресел и остановился против сидящего… э-э…
– Перевощикова с женою, почему г. Перевощиков просил проходить его дальше. Пушкин же, приняв сие за обиду, наделал ему грубостей и в ответ…
– Выбранил его неприличными словами, – закончил помощник его превосходительства.
Его превосходительство обернулся выжидательно.
– Я не оставил сделать строгое замечание служащему в государственной коллегии иностранных дел коллежскому секретарю Пушкину насчет неприличного поступка его, впредь чтобы он воздержался от подобных поступков, в чем и дал он мне обещание.
– А третьего дня, ночью, гвардейские офицеры – гвардейские! – перевесили вывески на Невском проспекте. Как это назвать, что это за шалости? Голубчики угодили на гауптвахту, но каково приличной публике? Утром человек идет в колбасную, а на ней красуется «Гробовых дел мастер». Господа, вы уж повоздержитесь, слава богу, не дети, слава богу пора!
– Слушаемся, ваше превосходительство!
* * *
…И вдруг (вчера это были отдельные толки…) в круговороте столичной молвы, оттесняя все прочие новости, придворные сплетни, театральные интриги, политические известия, во всех концах Петербурга сразу, одновременно, везде…
* * *
– Пушкин смертельно влюбился в пифию Голицину и теперь проводит у нее вечера: лжет от любви, сердится от любви, только еще не пишет от любви.
– Признаюсь, я не влюбился бы в пифию: от ее трезубца пышет не огнем, а холодом.
– Чем же он занят? Большую часть утра пишет свою поэму, а большую часть ночи проводит в обществе, довольствуясь кратковременным сном в промежутках сих занятий.
* * *
– Крепкое сложение, молодость возвратили Пушкина к жизни. Однако необходимо было употребить меры чрезвычайные для его излечения. Придворный медик Лейтон сажал больного в ванну со льдом.
* * *
– Поклон Пушкину-старосте. Племяннику его легче…
* * *
– После жестокой горячки ему обрили голову, и он носит парик. Это придало какую-то оригинальность его физиономии.
* * *
– Пушкин здесь – весь исшалился.
* * *
– Праздная леность, как грозный истребитель всего прекрасного и всякого таланта, парит над Пушкиным…
* * *
– Пушкин по утрам рассказывает Жуковскому, где он всю ночь не спал, целый день делает визиты…[4], мне и Голициной, а ввечеру иногда играет в банк…
* * *
– Сверчок прыгает по бульвару и по…[5] Стихи свои едва писать успевает. Но при всем беспутном образе жизни он кончает четвертую песню поэмы. Если бы еще два или три… так и дело было б в шляпе. Первая… болезнь была и первою кормилицей его поэмы.
* * *
– Пушкин слег…
* * *
– Венера пригвоздила Пушкина к постели и к поэме.
* * *
– Пушкин уже на ногах и идет в военную службу.
* * *
– Пушкин не на шутку собирается в Тульчин, а оттуда в Грузию и уже бредит войною. Он уже и слышать не хочет о мирной службе.
* * *
– Пушкин очень болен. Он простудился, дожидаясь у дверей одной…[6], которая не пускала его в дождь к себе, для того чтобы не заразить его своею болезнью. Какая борьба благородства, любви и распутства.
* * *
– Пушкину лучше, но он был опасно болен.
* * *
– Пушкин выздоравливает.
* * *
– Пушкина здесь нет, он в деревне на все лето, отдыхает от парнасских подвигов. Поэма у него почти вся в голове. Есть, вероятно, и на бумаге, но вряд ли для чтения.
* * *
– Явился обритый Пушкин из деревни и с шестою песнью.
* * *
– Что из этой головы лезет! Жаль, если он ее не сносит!
* * *
– Здесь возобновил он прежний род жизни. Волос уже нет, и он ходит бледный, но не унылый.
* * *
– Беснующегося Пушкина мельком вижу только в театре.
* * *
– Отлично борется на эспадронах, считается чуть ли не лучшим учеником известного Вальвиля.
* * *
– Явился в собрание и расшатывается. – «Что вы, Александр Сергеевич?» – «Да вот, выпил двенадцать стаканов пунша!» А все вздор, и одного не допил.
* * *
– Пьет он больше из молодечества, как я заметил, более из тщеславия, нежели из любви к вину. Он толку в вине не знает, пьет, чтобы перепить других, и я никак не мог убедить его, что это смешно.
* * *
– Пушкин почти кончил свою поэму. Пора в печать. Я жду от печати и другой пользы, личной для него: увидев себя в числе напечатанных и, следовательно, уважаемых авторов, он и сам станет уважать себя и несколько остепенится.
* * *