— Да што вы!..
Дама сказала быстро и тихо, все время глядя на носок своего башмачка:
— Да. Добрый человек вывез. Я тоже теперь в Париж. Там у меня родственники.
Стала снимать перчатки. С пальца скатился золотой луч — обручальное кольцо. Она поспешно его поймала.
— Вот, кольцо все теряю. Руки, что ли, похудели?
Замолчала, мигая ресницами. В окно, сквозь стеклянную дверь в проход, видать было, как взмывают ровным рядом телеграфные струны.
Ухтомская пододвинулась к даме.
— А скажите, — шумным шепотом спросила она, — ведь им-то теперь… плохо? А?
Черный телеграфный столб пролетел, перебил плавный взмах проволок. Они спустились, как флаг, когда спадает ветер. И вкрадчиво стали подниматься опять… Поезд шел быстро между воздушных стен широкого золотистого вечера. В отделеньях, где-то в потолке, потрескивало, дребезжало, словно сыпался дождь на железную крышу. Немецкие вагоны сильно качало. Международный, обитый снутри синим сукном, шел глаже и беззвучнее остальных. В ресторане трое лакеев накрывали к обеду. Один, с серой от стрижки головой и черными бровями, вроде перевернутых усов, думал о баночке, лежащей в боковом кармане. То и дело облизывался и потягивал носом. В баночке — хрустальный порошок фирмы «Мерк». Он раскладывал ножи и вилки, вставлял в кольца нераспечатанные бутылки — и вдруг не выдержал. Растерянной, белой улыбкой окинул рыжего Макса, спускавшего плотные занавеси, — и бросился через шаткий железный мостик в соседний вагон. Заперся в уборной. Осторожно рассчитывая толчки, высыпал холмик белого порошка на ноготь большого пальца, быстро и жадно приложил его к одной ноздре, к другой, втянул, ударом языка слизал с ногтя искристую пыль, пожмурился от ее упругой горечи — и вышел из уборной пьяный, бодрый, — голова наливалась блаженным ледяным воздухом. Он подумал, переходя между кожаных гармоник обратно в свой вагон: «Вот сейчас легко умереть». Улыбнулся. Лучше подождать до ночи. Жаль было сразу прервать действие упоительного яда.
— Давай талоны, Гуго. Пойду раздавать.
— Нет, пойдет Макс. Макс это делает быстрее. Держи, Макс.
Рыжий лакей сжал в веснушчатом кулаке книжечку билетов. Как лиса, скользнул между столиков. Прошел в голубой коридор международного. Вдоль окон отчаянно взмывали пять отчетливых струн. Небо меркло. В купе второго класса старуха в черном платье, похожая на евнуха, дослушала, тихо охая, рассказ о далекой убогой жизни.
— А муж ваш — остался?
Дама широко распахнула глаза.
— Нет. Он давно за границей. Так уж случилось. В самом начале он поехал на юг, в Одессу. Ловили его. Я должна была ехать туда, да не выбралась вовремя…
— Ужасы, ужасы. И что же, вы ничего не знаете о нем?
— Ничего. Помню, решила, что он умер. Кольцо стала носить на груди. Боялась, и кольцо отнимут. А в Берлине знакомые сказали, что он жив, что кто-то видел его. Вот объявление поместила вчера в газете.
Дама торопливо вынула из потрепанной шелковой сумочки свернутый газетный лист.
— Вот смотрите…
Ухтомская надела очки, прочла:
«Елена Николаевна Лужина просит откликнуться своего мужа, Алексея Львовича».
— Лужин? — сказала Ухтомская, отцепляя очки. — Уж не Льва ли Сергеевича сын? Двое у него было. Не помню, как звали…
Елена Николаевна светло улыбнулась:
— Как хорошо… Вот это, право, неожиданно. Неужели вы знали его отца?
— Да как же, как же, — самодовольно и ласково заговорила Ухтомская. — Лев Сергеич… Бывший улан… Усадьбы наши были рядом. В гости приезжал.
— Он умер, — вставила Елена Николаевна.
— Слыхала, слыхала. Царство ему небесное… С борзой всегда приходил. А мальчиков плохо помню. Я сама восемь лет как за границей. Младший как будто беленький был… заикался…
Елена Николаевна улыбнулась опять:
— Да нет, это старший…
— Ну, так я спутала, милая, — мягко сказала Ухтомская. — Память плоха. И Левушку Лужина не вспомнила бы, если б сами не назвали. А теперь все помню. Вечерком чай пил у нас. Вот, я вам скажу…
Ухтомская слегка придвинулась и продолжала — ясно, слегка певуче, без грусти, будто знала, что говорить о хорошем можно только хорошо, по-доброму, не досадуя на то, что оно исчезло:
— Вот… Тарелки были у нас. Золотая, знаете, каемка, а посередке — по самой середке — комар, ну совсем настоящий… Кто не знает, непременно захочет смахнуть…
Дверь в отделенье отворилась. Рыжий лакей предлагал талоны на обед. Елена Николаевна взяла. Взял и оливковый господин, сидевший в углу и с некоторых пор все пытавшийся поймать ее взгляд.
— А у меня — свое, — сказала Ухтомская, — ветчина, сдобная булка…
Рыжий лакей обежал все отделенья. Просеменил назад в вагон-ресторан. Мимоходом подтолкнул локтем стриженого, белозубого, стоявшего с салфеткой под мышкой на площадке. Тот блестящими тревожными глазами посмотрел вслед Максу. Он чувствовал во всем теле прохладную щекочущую пустоту, как будто вот-вот сейчас все тело чихнет, вычихнет душу. В сотый раз воображал он, как устроит свою смерть. Рассчитывал каждую мелочь, словно решал шахматную задачу. Думал так: выйти ночью на станции, обогнуть неподвижный вагон, приложить голову к щиту буфера, когда другой вагон станут придвигать, чтобы прицепить к стоящему. Два щита стукнутся. Между ними будет его наклоненная голова. Голова лопнет, как мыльный пузырь. Обратится в радужный воздух. Нужно будет покрепче стать на шпалу, покрепче прижать висок к холодному щиту…
— Не слышишь, что ли? Пора идти звать.
Он испуганно улыбнулся коренастому Гуго и пошел через вагоны, пошатываясь, откидывая дверцы на ходу, громко и торопливо выкрикивая: «К обеду! К обеду!»
В одном отделенье он мельком заметил желтоватое полное лицо старухи, развертывающей бутерброд. Это лицо показалось ему необыкновенно знакомым. Спеша обратно через вагоны, он все думал: кто бы это могла быть? Точно уже видел ее во сне. Чувство, что вот-вот чихнет тело, теперь стало определеннее: вот-вот сейчас вспомню. Но чем больше он напрягал мысли, тем раздражительнее ускользало воспоминанье. Вернулся в столовую хмурый. Раздувал ноздри. Горло сжимала спазма. Не мог переглотнуть.
— А ну, чорт с ней… Какие пустяки…
По коридорам стали проходить, шатаясь, придерживаясь за стенки, пассажиры. В потемневших стеклах уже залоснились отраженья, хотя была еще видна желтая, тусклая полоса заката. Елена Николаевна с тревогой заметила, что оливковый господин выждал, пока она сама не встанет, и только тогда встал тоже. У него были неприятно выпуклые глаза, стеклянные, налитые темным йодом. По проходу он шел так, что чуть не наступал на нее, — и когда ее шарахало в сторону — вагоны сильно качало, — то многозначительно покашливал. Ей почему-то вдруг показалось, что это шпион, доносчик, и знала, что глупо так думать — не в России же она, — и все-таки думала так… Уж слишком потрепало душу за последнее время.
Он сказал что-то, когда они проходили по коридору спального. Тогда она ускорила шаг. По тряскому мостику перешла на площадку ресторана, следующего за международным. И тут внезапно, с какой-то грубой нежностью господин взял ее за руку повыше локтя.
Она едва не вскрикнула и так сильно дернула руку, что пошатнулась.
Господин сказал по-немецки, с иностранным выговором:
— Мое сокровище…
Елена Николаевна круто повернула. Пошла обратно — через мостик, через международный, опять через мостик. Ей было нестерпимо обидно. Лучше вовсе не обедать, чем сидеть против этого чудовищного нахала. Принял ее Бог знает за кого. Только потому, что она красит губы…
— Что вы, голубушка?.. Не идете обедать?
Ухтомская держала бутерброд. Из-под хлебного ломтя, как розовый язык, торчал кусок ветчины.
— Не пойду. Расхотелось. Простите меня — я буду спать.
Старуха удивленно подняла тонкие брови. Потом продолжила жевать.
А Елена Николаевна откинула голову и притворилась, что спит. Вскоре она и впрямь задремала. Бледное, утомленное лицо ее изредка подергивалось. Крылья носа, там, где сошла пудра, блестели. Ухтомская закурила папиросу с длинным картонным мундштуком.