О боже! – Как нестерпим мой голод! Как жажду я жуткой истории, что успокоит мою стенающую душу! Вернись в мир грез, поэт, вспомни о еще одной погибшей девушке, о той, которую ты окрестил Еленой, о той, что лежит в могиле на кладбище Шокко-Хилл!
Я скольжу в полумраке, полы моего платья рассекают воздух, струятся следом за мной, окутывают меня ароматом золы. Не знаю, и впрямь ли я похожа на девушку, но такой меня представляет мой поэт, и потому я вытягиваюсь, придаю бедрам заманчивые изгибы, а бюсту – пышность и расправляю плечи, представая пред ним в образе юной дамы, что прячется в тени церкви из дерева, гвоздей и нежно-розовой штукатурки. С тихим стоном кидаюсь на стену и пытаюсь вскарабкаться по ней наверх, но меня не видит и не слышит никто – никто, кроме Эдгара По, в чьем воображении тут же вспыхивают жуткие образы, которые восхищают и ужасают его. Я вдохновляю его, а он взамен дарит мне истории, что высекают искры из каменного осколка моего сердца.
Посреди молитвы Его Преосвященство Епископ Мур вдруг распахивает глаза и смотрит в мою сторону.
Ха! Он тоже чувствует мое присутствие!
Возможно, стук моего сердца стал громче.
Возможно, мой немыслимый голод и громоподобные стоны сотрясли церковь и пол под кожаными ботинками епископа.
Возможно, все теперь слышат песнь пробужденных мной мертвецов, погребенных в склепе глубоко под церковью.
От этой мысли на губах у Эдгара появляется едва заметная улыбка.
– Не слушайте муз! – через несколько минут провозглашает епископ, и я опускаюсь на деревянные половицы и глубоко вдыхаю острый запах тревоги и ужаса, которым пропитана эта обитель призраков.
– Однако самые сильные духом, – продолжает епископ, – быстро поняли, что для того, чтобы и дальше идти путем праведности, нужно отказаться от глупых соблазнов и воображаемых миров, пока наши страсти не вырвались на свободу и не одичали, пока мир не заметил нашей странности.
Не вырвались на свободу.
И не одичали.
Пока мир не заметил нашей странности.
Моей душе так тесно, она так измучена и обессилена этим заточением во мраке, что жаждет вырваться на свободу, жаждет этой дикости.
Я хочу, чтобы мир заметил моего поэта. Заметил меня.
Подождите, совсем скоро вас ждет необычайное зрелище. Ждать осталось совсем недолго…
Служба заканчивается, прихожане встают со своих мест. Не без мучительных подначек с моей стороны мой поэт осыпает комплиментами свою возлюбленную – прекрасную Эльмиру, ослабляет узел на шейном платке кремового цвета, чтобы тот его не душил, и направляется в дальний угол церкви. Ступает он тяжело, но мерно – в ритме смелого и прекрасного трохеического октаметра, заслышав который я становлюсь еще выше. Его фиалково-серые глаза на краткое мгновение останавливаются на мне – но этого мига достаточно, чтобы мы слились воедино.
Глава 3
Эдгар
Экипаж, в котором мы с матушкой едем домой, то и дело подскакивает на ухабах и рытвинах – по этой дороге вот уже много лет в Ричмонд приезжают торговцы на больших повозках, запряженных четверкой, а то и шестеркой лошадей, которые ее порядком разбивают. Слой снега толщиной в несколько дюймов только усугубляет наше положение – на нем экипаж вихляет и раскачивается еще сильнее. Несмотря на все усилия нашего опытного и искусного кучера, Дэбни, мы с матушкой хватаемся за латунные поручни, прибитые у потолка, чтобы не вылететь на дорогу.
– Этим утром я узнал, – начинаю я сквозь стиснутые зубы, пытаясь преодолеть сильную тряску, – что мои поэтические наклонности чреваты для меня не только тем, что отец не отпустит меня в университет, но и запретом жениться и даже невозможностью попасть в рай.
– Тебе ведь прекрасно известно мнение епископа о мирских увеселениях, Эдгар, – замечает матушка и достает из ридикюля вышитый носовой платок. – С подобными проповедями он выступает чуть ли не с основания Монументальной Церкви[3]. Мне жаль, что упоминание о труппе «Плэйсид-энд-Грин» так тебя расстроило. Мы оба знаем, что твоя почившая матушка была добрым и чистым человеком.
– Но я считаю, что поэзия преисполнена красоты и благочестия, – продолжаю я и крепче сжимаю поручень. – Господь наделил меня умом, жаждущим творить!
– Знаю, мой милый, – отвечает матушка, раскладывая платок на коленях. – Не думаю, что епископ говорил именно о твоих наклонностях. Ты ведь пишешь о звездах небесных и о чистой любви. А в первой строке твоей поэмы «Тамерлан» даже есть обращение к святому отцу, так?
Смотрю в окно экипажа, на пьяницу, который, пошатываясь, выходит из таверны «Лебедь».
– Да, – отвечаю я. – Там и впрямь упоминается святой отец, но вряд ли епископу Муру понравился бы «Тамерлан».
Матушка заходится кашлем, таким резким и громким, что я подскакиваю. Лицо у нее краснеет, из горла слышится жуткий хрип, словно она силится вдохнуть разом весь воздух, что был в экипаже. Матушка подается вперед и закрывает рот носовым платком. Плечи у нее так и ходят вверх-вниз.
– Матушка? – Я кладу руку ей на спину и чувствую, как она дрожит. – Может, поедем к доктору?
Еще один хриплый вдох – и она распрямляется, уперев одну руку в сиденье, а второй схватившись за латунный поручень.
– Нет, милый. – На глазах у нее выступают слезы и медленно катятся по щекам. – Всё хорошо. – Она утирает щеки платком. Губы пугающе потемнели.
С опаской смотрю на платок, боясь увидеть кровь – верный признак туберкулеза, той самой болезни, что убила мою мать.
Но на ткани ни пятнышка. Слава богу!
Я беру матушку под руку, и меня охватывает леденящий страх от мысли о том, что она умрет, пока я буду в университете. Она гладит мое запястье. С губ по-прежнему срываются тихие хрипы, от которых у меня на глаза наворачиваются слезы.
Мы с матушкой входим в наш гигантский кирпичный дом.
В поместье, если точнее.
Этот огромный замок, названный предыдущими хозяевами «Молдавией» и расположенный на вершине холма, отец приобрел прошлым летом, получив до непристойного большое наследство от своего дяди Уильяма, которого однажды утром, за чаем с оладьями, хватил удар, от которого он уже не оправился. Вскоре после покупки «Молдавии» мы перебрались в нее из нашего небольшого дома в Ричмонде.
– Иди пожелай папе доброго утра, – просит матушка, когда мы входим в просторный холл, и ее хрипловатый от кашля голос гулким эхом отдается от стен.
От этих слов в горле у меня что-то сжимается, и я снова принимаюсь ослаблять платок на шее. Узел сполз вниз, под кадык, и у меня резко перехватило дыхание.
– Эдгар, ты что делаешь? – Матушка отдергивает мои руки от платка, словно я – неуклюжий маленький ребенок, совершенно беспомощный, и поправляет его сама. Продолжительная болезнь и двадцать с лишним лет брака с отпетым негодяем наградили ее темными кругами под карими глазами и глубокими морщинами на лбу, но, несмотря ни на что, она по-прежнему хороша собой. Рот и нос у нее маленькие, аккуратные, не то что у ее супруга, который в сравнении с ней похож на злобного великана.
– Я вчера слышала, как вы ссорились, – вдруг говорит она.
Я напряженно смотрю прямо перед собой. Руки вытянуты по швам, плечи напряжены, лопатки сводит. Улавливаю запах папиного табака – в этом доме он в каждой молекуле воздуха.
– Иди пожелай ему доброго утра, Эдди, – повторяет матушка, поправляя бант у меня на шее, чтобы он выглядел попышнее. – Помирись с ним.
Шумно сглатываю.
– Он опять обвинил меня в том, что я «ем хлеб праздности»[4].
– Он просто подначивает тебя, чтобы ты не зарывал свой талант в землю.
– Тогда почему он при любой возможности угрожает, что не отпустит меня в университет? А ведь отъезд уже совсем скоро. Чертовски…