– Ну, что рабе Божий, с чем пожаловал к нам? Уж больно ты зело власат и брадат. Не по чину ты носишь эту растительность. Такие власы и брада более к лицу Архимандриту или Епископу.
– Это, отец Игумен, растительность такую больше держу не для и-ми-джа, а для сохранения энергии.
– Вона как! – удивился Игумен. – И что же сохраняется твоя энергия?
– Нет, на днях хотел повеситься.
– Что так, мил человек? Уже и Божий свет тебе в тягость?
И тут я рассказал Игумену, как на духу, всю свою жизнь и под конец стал проситься в монахи.
– Нет, не могу принять тебя в монастырь, мил человек, уж очень ты заматаревши в духовном блуде.
– Примите, отец Игумен, я разматарюсь, а сейчас я овца заблудшая.
– Нет! Не могу, – ответил Игумен.
– Если не возьмете, тогда я лягу под дверью и не буду есть и пить. Или примите, или я околею здесь.
– Валяй, – сказал Игумен и дал понять, что разговор окончен.
Я вышел во двор и лег на кучу песка. И трое суток лежал я, распластавшись на этой куче. Без питья мне стало плохо, и все померкло перед глазами. И не чувствовал, как монахи подняли меня и перенесли в келью. Когда я очнулся, мне дали воды и посадили на стул. Старый монах большими овечьими ножницами окорнал мне волосы и бороду. Открыли окно, чтобы дать мне поболее воздуха, и тут зазвонили к вечерне. Как услышал я этот колокольный звон, так и залился слезами. Плакал и рыдал я долго. И чем дольше плакал, тем легче становилось у меня на сердце, и перестала давить грудь чугунная тяжесть тоски, и я остался в монастыре.
Вначале был трудником, потом три года ходил в послушниках, и назначено мне было рыбное послушание. И много дней в утлой ладье, колыхаясь на волнах вместе с братией, я провел на озере. Нрав здешней рыбы я понял быстро и без улова не возвращался. Отец Игумен любил поесть свежей рыбки, а также и похлебку со снетками, при этом, глядя на меня, всегда шутил: «Чтобы я делал без тебя, отец Питирим». Теперь я уже пострижен в рясофор и стал законным иноком. Без Христа и Матушки Богородицы ни шагу. Молитесь за меня грешного, люди добрые, и Бог не оставит вас.
Тяжелые времена
Родился я в предместье Чикаго в ненастное утро, когда еще не разошлись ночные сумерки, смешанные с туманами озера Мичиган и вонью гигантских Чикагских скотобоен. Моя мать – рослая рыжая женщина – была не из породы неженок, а после родов с оханьем сразу встала, перетянула себе живот полотенцем и принялась помогать дряхлой полуслепой старухе обмывать меня в тазу от крови и кала и пеленать в какие-то тряпки. У моей матери была судьба рабочей лошади. Насколько я ее помню, она была с вечно озабоченным лицом, покрытым веснушками, с припухшими красноватыми веками, а грубыми, рабочими, не знавшими покоя, руками вечно что-то делала. С раннего утра она уходила в механическую прачечную братьев Гольдберг, оставляя мне на старом засаленном диване укутанные тряпками и газетами кастрюльки с едой. А возвращалась она домой только вечером, отстояв на ногах по двенадцать часов у гладильного пресса. Открыв дверь, она бухалась на стул и молча сидела с полчаса, положив руки на колена. Придя в себя, она до ночи возилась по хозяйству. И так каждый день, многие годы.
А вот отца у меня не было, и соседи называли меня подзаборником. Говорили, что к матери одно время похаживал какой-то шведский моряк, после чего я и появился на свет. Конечно, когда-то законный отец у нас был, но он умер от скоротечной чахотки вскоре после того, как наша семья из Белорусского Полоцка эмигрировала в Америку. В свое время ему дьявольски повезло с эмиграционным комитетом, от которого он получил «Шифс-карту» для своей семьи, дающую возможность вырваться из беспросветной нищеты и уехать в благословенную Америку, где при удаче можно было быстро разбогатеть и начать новую жизнь. Но надежды его не оправдались, и он, освободившись от всех проблем, упокоился на Чикагском кладбище для бедных эмигрантов.
Кроме меня у матери было двое законных сыновей – здоровенных грубых парней, жадных и прожорливых, работавших на обвалке коровьих туш на Чикагской скотобойне. Мои братья, приходя с работы, пропахшие жиром и кровью, долго отмывались под душем, крякая и гулко шлепая друг друга ладонями по могучим телесам. Затем, съев по громадной миске тушеного мяса с картошкой, они заваливались на диваны с красочными глянцевитыми журналами и рассматривали фото обнаженных красоток и блистающие никелем и лаком модели автомобилей. Вскоре журналы вываливались у них из рук, и мощный храп разносился по всей квартире. Любимым занятием по вечерам у них было подсчитывание набежавших процентов на их банковском счету. В жизни они страшно скопидомничали, ущемляя себя во всем, прикладывая цент к центу и ежемесячно совершали торжественный ритуал внесения в банк очередной накопленной суммы.
Наконец, давнишняя их мечта сбылась, и они открыли собственное дело, арендовав мясную лавку.
– Нечего тебе, подзаборнику, даром жрать хлеб, – сказал старший Рувим и взял меня в лавку уборщиком.
После школы, наскоро перекусив, я бежал в лавку и как проклятый до вечера скоблил сальный прилавок, мыл горячей водой пол, чистил ножи и топоры. С покупателями, не боясь правосудия, братья жульничали как могли. Были у них и фальшивые гири, и мясо они ловко взвешивали в свою пользу, отвлекая покупателя веселым зубоскальством. А если мясо у них чернело, сохло и начинало пованивать, они мыли его в соленой воде и делали из него фарш, сдабривая его селитрой. Если я не успевал к вечеру отскоблить от сала лавку, братья били меня и страшно орали, переходя с английского на русский мат. Английский язык я знал хорошо, потому что это язык моего детства, да и учился я в американской школе, но кроме этого, я знал и русский язык, на котором дома разговаривали моя мать и братья.
Однажды в субботу, когда мясная лавка обычно была закрыта, вместо посещения синагоги я шатался по городу, рассматривал витрины магазинов и поедал из пакета чипсы. Синагогу я не любил, считая ее нудной, и вообще ни в какого бога не верил, но по иудейскому закону на восьмой день жизни был обрезан. Итак, гуляя по городу, я набрел на русскую православную церковь и зашел туда просто из любопытства, так как все, что относилось к России, меня всегда привлекало и интересовало. Народу в церкви было немного, пел хор, и, вероятно, служба подходила к завершению. Священник вышел с Чашей в руках, и все стали подходить к нему, он что-то черпал ложечкой из Чаши и угощал подходящих. Я тоже возжелал угощения и подошел последним, но священник Чашу унес в алтарь, сказав мне, чтобы я пока не уходил. Когда окончилась служба, мы со священником сели в сторонке, и он с любопытством и доброжелательством некоторое время разглядывал меня. Наш разговор вначале велся по-английски, а потом мы перешли на русский язык. Такого приятного и внимательного собеседника я еще в своей жизни не встречал. Я ему все рассказал о себе, и он удивился, что я еврей.
– А ты больше похож на скандинава, – сказал он.
И я тут сгоряча брякнул, что и соседи говорят, что после смерти отца к моей матери ходил швед, после чего я и появился на свет. Священник улыбнулся и пригласил меня отобедать вместе с ним. Мы спустились в полуподвальное помещение, где была трапезная, и служитель из соседнего ресторанчика принес нам горячий обед.
Впоследствии много-много раз я приходил в эту церковь, и мил мне стал этот человек, в котором я нашел отца и наставника, потому что я рос без родительской ласки и внимания, постоянно дома и в лавке слушая только брань и получая тычки и подзатыльники и видя кругом нищету, алчность и вечную погоню за деньгами.
Мои старшие братья, Рувим и Яков, ожаднели до невозможности. Обманывая покупателей, они стали обманывать друг друга, утаивая выручку. В лавке они работали через день. Когда один торгует в лавке, другой едет на склад или на стареньком «Форде» развозит товар заказчикам. Подозревая друг друга в обмане, они каждый день бранились, изощряясь в крутом мате, и уже часто дело доходило до драки. И когда сцеплялись эти два буйвола, в лавке все ходило ходуном, и я думал, что рано или поздно они искалечат или убьют друг друга. Деньги, деньги – не сходило с их языка, и мне так опротивела эта лавка с изрубленными деревянными колодами, говяжьими и бараньими тушами, висящими на острых крюках, с красными, скалящими зубы и глядящими на тебя мутными мертвыми глазами ободранными головами, выставленными на прилавке, сладковатым запахом парного мяса, что я ходил туда, едва волоча ноги, с отвращением и ненавистью, как на каторгу.