– Значит, такова воля Божия, – сказал батюшка и, посмотрев на образа, перекрестился.
На рассвете, когда еще в Горках и петухи не пели, а в баньке, положив под голову кочан капусты, сладко спал деревенский «петух» дядя Егор, мы спустились по косогору к реке. Вода в реке была тихая, и над ней стоял молочный туман, было слышно, как плескалась крупная рыба и в прибрежных кустах крякали утки. Батюшка Алексий, в темном подряснике, в поручах и епитрахили, выбрал удобное место, зажег и поставил на камни три свечи. Вначале по требнику он читал молитвы и опускал целовальный крест в воду, чтобы отогнать бесов, тайно собравшихся у берега, чтобы испакостить крещение, затем вопрошал меня, отрекаюсь ли я от сатаны и всех дел его. Я, конечно, тут же отрекся и трижды плюнул в сторону запада, где обитает проклятый враг Христов. Бабушка развязала узелок, аккуратно разложив крестильную рубаху, полотенце, поясок, положив сверху найденный именитый крест. Раздевшись, в чем мать родила, я ступил в теплую, парную воду реки. Под ногами хрустел песок и резвились веселые пескари. Что-то темное и большое медленно ушло в глубину. По команде батюшки трижды, с головою, «во имя Отца и Сына и Святаго Духа» – погружался в воду. Когда я вышел из реки, бабушка обтерла меня грубым льняным полотенцем и отдала его батюшке. Я не сознавал, что со мной происходит и был как будто во сне. В глазах было синее небо, цветы и бабочки, порхающие вокруг меня. Батюшка, взяв крест и взвесив его на ладони, сказал, что он тяжеловат и немного велик для такого мальчишки, как я, но за неимением другого благословил носить его во спасение души и в жизнь вечную, тем более, что сам Бог послал его мне во святом источнике.
В избе у батюшки мы сидели за столом и пили чай из самовара с теплым, только что спеченным хлебом, намазывая на куски душистый, янтарного цвета мед.
На войну меня призвали весной 1942 года и, наскоро обучив пулеметному делу и штыковому бою, отправили с эшелоном под Сталинград. Там, где мы остановились, куда ни взгляни, расстилалась мрачная, уже выгоревшая на солнце степь, по которой ветер гонял колючие шары травы «перекати поле», пригибал пушистый ковыль и играл обрывками бумаги разгромленных венгерских штабов. Местами виднелись сгоревшие танки, разбитые обозные машины, смотревшие в небо или уткнувшиеся стволами в землю брошеные пушки. Вместе с шестой, победоносно прошедшей по Европе, армией фельдмаршала Паулюса брать Сталинград пришли многие народы Европы. Здесь, в этой русской степи их уже расклевывали вороны и степные стервятники. Некому было их хоронить, да и не до мертвецов тогда было. Под ветрами-суховеями и палящим солнцем они вначале неимоверно раздулись, потом опали и, высохнув, лежали черными головешками. Здесь полегла целая венгерская армия, лежали и гнили здесь румыны, итальянцы, словаки, ну а немцы своих павших все же как-то успевали хоронить.
Из этого царства мертвых нас перебросили в район кипящего боем Котельникова, где в штыковой атаке я был ранен в грудь. Меня вынесли из боя две молодые крепкие санитарки. Я лежал, дожидаясь своей очереди, у медсанбата на заскорузлых от чужой крови носилках и, задыхаясь, старался набрать в легкие как можно больше воздуха. Степного воздуха кругом было много, но мне он не давался и я умирал. В операционной, очнувшись пока меня бинтовали, я слышал разговор военных хирургов, что на мое счастье вражеская пуля, ударившись в крест, отклонилась от сердца и прошила легкое.
Из медсанбата меня перевезли в прифронтовой госпиталь, который именовался «Грудь-живот», потому что там лежали раненые в эти области тела. Крест, спасший мне жизнь, хирурги из медсанбата мне отдали, привязав его к руке. Он был погнут немецкой пулей, но носить его было можно. Уже в госпитале я надел его на шею, и соседи по палате с удивлением разглядывали его. Так и ходил я по коридору с крестом на груди и медалью «За отвагу» на сером госпитальном халате. Окончательно я поправился уже в госпитале в городе Иваново. Когда я уже был в силах, то тайно уезжал в самоволку в Сергиев Посад, где посещал знаменитые церкви и соборы, а также наведывался в канцелярию духовной семинарии. Ректор семинарии так прямо мне и сказал: «Поправляйся и приходи к нам. Примем тебя, не сомневайся».
Так и пришел я потом в семинарию в солдатской форме, с медалью «За отвагу» на гимнастерке.
С тех пор прошло много лет. Я уже сам стал старым священником с седой бородой. Заветный крест мне выпрямил ювелир, и я ношу его до сих пор. Родители и бабушка умерли в Ленинграде в блокаду. Но я не один. Со мной моя матушка – верная спутница жизни, взрослые дети и внуки. Но самое главное – мои дорогие прихожане. Их много, и Сам Господь поручил мне пасти и наставлять их словом Божиим.
Заблудший
Под осенним холодным дождем горы как бы озябли и, скучившись, окружили человеческое жилье, состоящее из невзрачных избушек, сложенных из почерневших от времени бревен. В избушках гнездилась и билась в нищете и болезнях человеческая жизнь. Время было серое, тоскливое и окаянное. Мужиков в деревне почти всех повыбило на войне, а которые были, те по своему калецтву ни на что не годились: ни в работу, ни на семя. Они пришли из госпиталей в совершенно разваленном состоянии – кто без ног, кто без рук – и лежали в полутемных избах, лохматые, заросшие бородами, и от утра до вечера заливались самогоном, который хозяйки гнали из картофеля, да смолили махорочным самосадом, завертывая цигарки из районной газеты «Ленинский путь».
По утрам мой отец, однорукий председатель колхоза, едва вытаскивая из вязкой грязи сапоги, обходил все избы и, стуча в запотевшие окна, выгонял женщин на работу. Мне в то время было лет десять, и я уже целую неделю лежал в лихорадке дома. Время от времени ко мне подходила бабушка и подносила к пересохшим губам брусничное питье. Поскольку в нашей Шамбале никакой медицины не было, не было ее и на десятки километров в окружности, поэтому для моего излечения бабушкой был приглашен старый якутский шаман. Шаман – маленький старичок с табачного цвета сморщенным безволосым лицом, одетый в пестрые цветные лохмотья, с большим бубном, притащился под вечер. Он приветствовал нас, говоря, что с ним пришло «Дэмчок» – доброе счастье и охранительное божество. И что как только он начнет камлание, так сразу дом покинут сорок четыре злых восточных «Тенгри», и на их место он приведет пятьдесят пять добрых западных «Тенгри». Первым делом, он велел запереть в подполье нашу собаку и развести во дворе большой костер.
Войдя в избу, он дунул на все четыре стороны, приказал бабке повернуть лицом к стене икону, а затем осмотрел меня, ощупал мне шею, живот и ляжки. Из-под лохмотьев он вынул три коровьих рога: белый, черный и пестрый. Из каждого рога он доставал густую пахучую мазь и корявыми пальцами втирал ее мне в кожу. Затем из плоской старинной зеленого стекла фляжки налил мне жгучей коричневой жидкости и велел выпить. Все загорелось у меня внутри, сразу оставила слабость, и необъяснимое буйное веселье охватило все мое существо. На войлочной кошме меня вынесли во двор и положили на землю у костра. Шаман в медном котелке заварил на огне какие-то травы, грибы и коренья, остудил и разом выпил. После чего сел на землю лицом к костру, возложил на себя полосатый плат со священным знаком «Тамга» и тонким старческим фальцетом запел песню белого оленя, который гуляет в стране Шамбала, стране всеобщего благодействия. Темп пения все ускорялся, звук усиливался переходя в визг и где-то из подполья ему вторила, подвывая, запертая собака. Внезапно шаман встал, выпрямился и дробно застучал в бубен. Стуча и подпрыгивая, он стал медленно ходить вокруг костра, носком сапога очерчивая круг, в котором оказался и я. Наконец, он завыл полярным волком и, стуча в бубен, пустился в пляс вокруг костра. Без устали он пел, кричал, кружился и подпрыгивал, и это шаманское камлание продолжалось не менее получаса. Затем бабушка принесла ему живого красного петуха, и шаман, ловко оторвав ему голову, окропил меня горячей кровью.