Но вот беда – во всём огромном городе не нашлось майонеза. То есть его не было вообще. Если бы в тот день в город приехал американский миллиардер и пожелал бы купить банку майонеза за миллион долларов, все продавцы развели бы руками: ну нету майонеза! Вообще нигде никакого нету, хоть режьте! Потому что в этот день не одни мы собрались готовить салат-оливье, а вся огромная и дружная страна.
А без майонеза салат-оливье невозможен в принципе.
Стали мы тогда вспоминать, а точнее, изобретать, из чего же готовят этот самый майонез.
«Может, из сметаны?» – высказал я предположение, но меня осмеяли, потому что сметана кислая, а майонез пресный. Тогда сошлись на той теории, что готовят его из сухого молока, растительного масла и яичных желтков, что в целом было близко к истине.
Порывшись в столах, нашли, что нашлось, высыпали в кастрюлю, взболтали, попробовали.
Кулинарные историки утверждают, что будто бы первым дегустатором майонеза был французский герцог Ришелье (не путать с кардиналом), которому во время какой-то затяжной осады его личный повар решил разнообразить меню. Так вот если бы этот повар решил бы угостить герцога нашим майонезом, он бы уже через десять минут разнообразил бы своим висячим туловищем меню окрестных ворон.
Долили уксуса – может, будет не так вонять. Мерзость сделалась ещё омерзительнее. Посолили. Досыпали сахара. Крахмала.
На этом идеи закончились.
И вот сидим мы, значит, в кухне, молчим. Жизнь бессмысленна, жестока, и нет в ней места празднику.
В дверь позвонили. Пришли бабы, весёлые, раскрашенные, с морозца. Посмотрели на наши лица, заглянули в кухню и увидели попытки майонеза, которые были там везде.
И поняли они, что мы их ждали. Ну и что, что ничего у нас не получилось.
Да всё получилось.
Вечность и Бесконечность
Смысл, а точнее, бессмысленность и безнадежность слов Вечность и Бесконечность я понял ещё после первого курса моего первого института в городе Омск.
Нас тогда, шестерых троечников и распиздяев, отправили летом в так называемый студенческий отряд на кирпичный завод в посёлке нефтяников.
Работа на этом заводе состояла в обжиге кирпичей. Обжиг этот происходил в кольцевой печи, которая, если по-математически, имела форму тора. Трое из нас укладывали ещё сырые кирпичи ёлочкой, а остальные трое разбирали кирпичи уже обожжённые. И так мы ходили друг за другом: мы укладываем, они разбирают. Полный оборот – примерно неделя.
Температура внутри – градусов семьдесят. Сейчас бы я сдох через полчаса, а тогда ничего, организм был крепкий.
График работы был самый антигуманный: два дня в первую смену, два – во вторую, два – в третью, потом два выходных. Восьмидневный этот цикл специально и издевательски не имел ничего общего с графиком Божьим, и уже на второй неделе я, проснувшись, например, в восемь часов, долго и мучительно размышлял: а это восемь часов вечера (тогда надо идти на работу) или же восемь часов утра (ура! проспал)?
Да, и про безнадежность. Вот ходишь ты по этому кругу, ходишь, а он никогда не кончается. Ну, двери только разные, через которые закатывают тележки с сырыми кирпичами, а больше ничего не меняется. И результата от всего этого никакого – все кирпичи после этого исчезают куда-то бесследно. И можно так ходить всю жизнь, а кирпичей ни убудет, ни прибудет. Их сколько было, столько и есть.
Задумавшись над этим, я научился пить водку из горла без закуски, не чувствуя ни вкуса, ни запаха, курить папиросы беломор, ругаться матом и сморкаться на пол.
И хорошо ещё, что так легко отделался.
Родион
Родион заведовал радиоточкой в нашем общежитии Омского политехнического института. По радиоточке он неизменно транслировал одну и ту же песню: Моби Дик в исполнении ансамбля лед-зеппелин. Может быть, кто-нибудь тоже до сих пор помнит эту песню: она занимала всю сторону виниловой пластинки и исполнял её в полном одиночестве умерший впоследствии барабанщик этого ансамбля Джон Бонэм.
Однажды я вышел часа в четыре ночи поблевать (жизнь в нашей комнате была непростая) и, поблевавши, сел на подоконник выкурить сигарету прима. По коридору равномерно ходил Родион. Он доходил до меня, делал поворот кругом, доходил до противоположного конца коридора и снова делал поворот кругом.
«Слушай, Родион, – спросил я его наконец. – А чего не спишь?» Родион, как оказалось, ожидал этого вопроса. Он остановился и назидательно поднял вверх указательный палец:
«Видишь ли, – сказал он торжественно, – каждый человек обязан хотя бы один час в день провести в полном одиночестве».
Сказав эту важную фразу, Родион возобновил своё занятие.
А меня потом выгнали из политехнического института, затем я некоторое время работал токарем, потом служил в армии, учился совсем в другом институте, женился, родил дочь и подрабатывал сторожем в вычислительном центре на улице Пятилетки в городе Целинограде. И вышедши как-то из своей сторожки поссать (жизнь уже была не такая интересная), я встретил Родиона, всё также сосредоточенно ходящего по коридору туда и обратно.
Я снова выкурил сигарету на подоконнике, но вопроса уже никакого задавать не стал: а что спрашивать, если ответ я уже давно знаю.
Советская армия
На станции Плесецк я побывал ровно четыре раза и вряд ли когда-нибудь побываю на ней ещё. В первое моё посещение станция эта произвела на меня впечатление самое удручающее: было чёрное декабрьское утро, и нас, дрожащих от горя и дурных предчувствий юношей, высадили из поезда Москва – Северодвинск и выстроили на освещённом единственным фонарём перроне. Вид наш был ужасающ: некоторые были ещё пьяны, другие тяжело похмельны; одеты все были в самые невозможные обноски – говорили, что по приезде в часть одежду сжигают, а что получше, забирают себе старослужащие (и это была чистая правда), так что все оделись во что не жалко. На мне, в частности, была школьных ещё времён болоньевая куртка, прожженная в двух местах, штаны, в которых отец моего институтского приятеля задавал корм нутриям, рваные кеды и непременная лыжная шапочка с какой-то спортивной надписью (по-простому «пидорка»). Все были клочковато выстрижены на призывном пункте электрической машинкой под ноль; в строю многие шатались и даже почти падали. Более всего мы напоминали ту роту дуболомов, на которую Урфину Джюсу не хватило живительного порошка. Работорговец на восточном базаре получил бы за всех нас оптом в лучшем случае одного хромого ишака, но покупатели (прапорщики из окрестных военно-строительных частей) не дали и того: просто разобрали нас по списку даром, не смотря даже в зубы и не щупая мускулов: в хорошем хозяйстве всякая тварь сгодится – не для работы, так на корм другим.
Нас погрузили в фургон без окон с голым дощатым полом и лампочкой в потолке (позже я узнал, что это была самая роскошная машина в части – в ней возили из города и обратно офицеров). В углу на скамейке спал рыжий сержант в засаленном бушлате. Когда мы стали рассаживаться, он проснулся и сонно нас осмотрел: «Ну чо, духи, – сказал он с удовлетворением. – Бухать есть?» Все развели руками – всё было выпито ещё в поезде. «Ну тогда вешайтесь», – равнодушно сказал сержант и снова заснул.
Прапорщик запер двери снаружи, и более я никаких достопримечательностей станции Плесецк в тот раз не увидел.
Во второй раз я побывал на этой станции при гораздо более счастливых обстоятельствах.
Был я к тому времени уже вполне заслуженным «дедушкой».
Внутренняя эта солдатская табель о рангах в зависимости от срока службы, в противовес официальным «соплям», как презрительно именовались ефрейторские или сержантские лычки, выдававшиеся за умение угодить командованию, существовала в армии уж точно через некоторое время после всеобщей демобилизации после войны и существует наверняка в том или ином виде и поныне. В разных родах войск и в разных местах дислокации названия чинов различались, но принцип оставался один: положение твоё зависело от того, сколько приказов Министра обороны ты пережил в армии.