– «Да вот так: эта изба чья теперь, вон, где супротив ворот корова телка лижет?» – «Эта – да нашего мужика!» – «А как, то есть, прозывается этот мужик ваш?»
«А прозывается он Бобренком». – «А! Бобренком, – продолжал Дмитрич, – а чья изба была тут до него?» – «До него – да ведь уж он давно и предавно тут». – «Нужды нет, что давно, знаем и мы счет годам; да чья была она?» – «Да тут жил хозяином, почитай, что ровня мне было по годам, однолеток мне, то есть, мужичок наш, да уж где та пора, давно-предавно, – на службу ушел, сдан был в рекрутство…» В это время голова старухи высунулась из другого окна; поглядев немного на странника, с которым хозяин ее беседовал, и слышав все, что было говорено, старушка вступилась за своего старика, который, как ей казалось, не умел толком сговорить с прохожим, и продолжала: «Нетути его, батюшка, того мужичка давно уж на свете нетути, в солдаты ушел да турки из пушки его убили!»
– А типун тебе на язык, да коза в огород! – закричал, окрысившись, Дмитрич и встал, вытянувшись так, что и горба его не стало видно. – Крестьянина того звали Астафьевым, Васильем, – продолжал он, глядя на крестящуюся от изумления старуху, – а теперь вот дослужился, что чествуют его Дмитричем, а вот он жив, перед вами!
Старик со старухой, образумившись, кинулись на улицу принимать дорогого гостя: оба они помнили еще хорошо Астафьева, что нынче Дмитрич, но не чаяли с ним свидеться. Аханьям, удивлениям и извинениям не было конца. «Батюшка, – отвечала старуха, когда Дмитрич стал ей пенять, что она хотела уморить его, – батюшка, ну, прости меня, грешную, что с велика бабья ума молвила; люди так говорили, что, чай, давно пропал он, легко ли дело, уже время ушло – ну и я, грешная, за ними; ты прости меня: от слова не сбудется!»
Вечером, когда весть о приходе Дмитрича прошла по деревеньке, еще пять-шесть стариков и старух собрались посмотреть на выходца с того света, приветствовали его и обнимали; более не знал его на селе никто: в 32 года выросло новое поколение! Долее всех беседовал Дмитрич с Авдотьей, одинокой вдовой почти одних с ним лет, которая закрыла глаза хозяйке его и пересказывала все подробности ее кончины, будто это случилось вчера, хоть тому прошло 27 лет.
На другое утро Дмитрич почистился, поправился и пошел явиться к молодому помещику, сыну того, которого Астафьев, уходя на службу, оставил еще холостым. Поздоровавшись, старик подал помещику письмо от своего штаб-лекаря, в котором этот свидетельствовал в самых задушевных выражениях все, что умел высказать доброго и хорошего об Астафьеве. Помещик принял старика ласково, приглашая его не только остаться на родине своей, но обещая ему и пособие, во уважение прекрасного о нем отзыва. «Мне большего не надо, ваше благородие, – отвечал Дмитрич, кланяясь, – а помаленьку, даст Бог, как-нибудь ломоть хлеба себе промыслю; по подоконью не пойду; а уж коли будет такая милость ваша, то позвольте мне поставить кельенку на вашей землице, на это достатку хватит у меня – я приму кого-нибудь к себе, – а помру, все его да ваше будет…»
Помещик с удовольствием на просьбу эту согласился, и Дмитрич купил сруб, поставил и отделал его, и в ту же зиму перебрался. Он все еще не говорил ни слова о том, кого он думает принять к себе, но наперед устраивал маленькое хозяйство свое сам и привел его в такой порядок, что помещик с молодой женой не раз заходили к нему любоваться этим. «Что ж, – сказал однажды барин, присев на лавку в белой избе Дмитрича, – ведь тебе, старику, одному и тяжело будет, и скучно; не повысмотрел ли ты себе кого?»
Дмитрич подпер щетинистую бороду рукой, уставил серые глаза свои в подлавочье и, вздохнув, сказал наконец: «Скучно старику одному, сударь, разумеется, что скучно: и домой пришел, да словно на чужбину – все чужие. Старики вымерли, нас не дождались, молодые народились, нас не спросились! А была бы милость ваша, так и я бы на старости лет людей насмешил…» – «Ну что же, говори, Дмитрич, жениться, что ли? Любую девку бери», – сказал, рассмеявшись, барин. «Нет, – продолжал тот, почесывая затылок, – куда нам… девка-то на нашего брата и смотреть не станет – да уж, и нам, признаться, не до нее… – а вот, думалось бы, то есть, так, не пойдет ли за меня, старика, коли милость ваша будет, Авдотья, вот она бы дружка была мне, то есть ровня; мы, почитай, погодки; она одинокая, сердечная, осиротела кругом, стали бы мы с нею жить вместе – и поохали б дружно, и на печку бы дружно – так и положили б, что будто Бог свел!»
Помещик тотчас же сам пошел сватать старуху Авдотью за Астафьева. Она жила в людях, вроде работницы и нахлебницы, и, конечно, уже не рассчитывала зажить когда-нибудь своим домком, а и того менее попасть в невесты. Сперва думала она, что барин шутит над нею, но потом, поняв, что речь идет о деле, и рассудив, что они оба круглые сироты, одинокие вдовцы, что она притом была ближе всех к покойнице, жене Астафьева, и ходила за ней, и закрыла ей глаза, – Авдотья поклонилась барину низехонько и сказала: «Что ж, коли вправду – так ваша барская воля: станем вместе с Дмитричем Богу молиться да друг за другом ходить».
И свадьба Дмитрича с Авдотьей состоялась. Забавно и грустно было смотреть на старика, который будто ожил и помолодел на седьмом десятке, желая наверстать при конце жизни своей то, что обстоятельства заставили его утратить во время силы своей. Вся свадьба, по настоянию самого Дмитрича и к большому утешению всей деревни, сыграна была по всем строгим обычаям и принятым обрядам, причем было столько шуму, крику и смеху, как давно никто не мог запомнить. Несколько раз девки собирались даже причитать и оплакивать девичью красоту Авдотьи, которая сердилась и кричала на них и с трудом могла только угомонить их тем, что по вдове причетов таких не водится; сам же Дмитрич, напротив, подстрекал расшалившихся девок, уверяя, что в других землях причитают одинаково и по вдове и что надо ввести обычай этот и в Костромской губернии.
Старички прожили спокойно зиму, настала и весна. Как только солнышко начало пригревать землю, то они сидели оба рядком на завалинке, подостлав себе в ноги соломки, приветливо кланялись прохожим и беседовали друг с другом. Дмитрии глох помаленьку и становился уже довольно туг на ухо; Авдотья слепла и давно уже не могла сама видеть нитку в иглу; но они, не разлучаясь почти во весь день и помогая друг другу во всех работах и занятиях, дополняли и замещали один другому взаимно недостаток зрения и слуха. Она передавала ему, если он недослышал, что другие говорили, а он зато указывал или рассказывал ей то, чего она не могла рассмотреть, и оба были довольны: ему казалось, что он по-прежнему чуток, прислушиваясь ухом Авдотьи, а она уверяла, что видит все то, о чем толковал ей Дмитрии. Это, впрочем, нередко подавало повод к забавным недоразумениям. «Никак, Дмитрии, это с поля коровушки?» – говорила Авдотья, глядя старику вопросительно в глаза, а Дмитрии, проведя рукою по подбородку своему, отвечал: «Бородушка? Бородушку поскребем вот в субботу, к празднику». Старички жили мирно, кротко и неразлучно, просиживая все свободное от работ время рядком, друг подле друга на завалинке: тут беседа их ограничивалась обыкновенно тем, что Дмитрии рассказывал о том, что он видел, а Авдотья объясняла ему все, что слышала; из чего и следует, что источник беседы этой был неиссякаем.
Раз они сидели таким образом и грелись на солнце: оба они видимо дряхлели и тупели. «Вот, – говорил Дмитрии, – видишь, вон с моля идет – здорово, Степушка! – идет крестник твой, Степан, – много накосил, Степа? Ась?» – «Немного, говорит, сломил косу, – повторила Авдотья вслед за крестником и продолжала: – А вот, Дмитрии, слышишь: овечки на стойле, на водопое кричат, – и далече, да слышно!..»
Но Дмитрии, поддакивая по одной только привычке, на этот раз не слышал даже и того, что говорила ему Авдотья, потому что у него в голове было другое: он, задумавшись, долго глядел вслед за Степаном и, наконец, посидев молча, вздохнул и сказал: «А что, Авдотьюшка, ведь нам не под силу и с маленьким-то хозяйством справиться; ведь уж наша пора миновалась… и барин тож, ведь он правду говорит, что надо нам принять кого в дом: ведь уж мы с тобой, то есть, вдвоем, чай, своих деток не наживем… ась? Что ты, Авдотьюшка, думаешь? Крестник твой, Степа, кажись, парень смирный, да он же одинокий сирота, – вот все равно, что и мы с тобой, – не принять ли нам его? Он попестует нас, а там и похоронит, и вот избу с хозяйством ему покинем, все одно, то есть, что сыну; а то ведь помрем, и пожалеть-то нас с тобой некому будет!..»