4
Чтобы охватить всю больницу, нас разделили на две группы. Мы шли по отделениям, дьякон просил старшую медсестру собрать всех в столовой, мы пели рождественский тропарь, а потом дарили пациентам и персоналу иконку, молитвослов и шоколад.
– Которые не реагируют, им рядом на стол кладите, – предупредила сестра.
Ты к нам не повернулся, ты сидел с краю лавки и смотрел на дверь, словно кого-то ждал. Сомкнутые руки лежали на колене. Высокий, худой, седой, в черном тренировочном. Мы с девушкой-певчей оставили для тебя на столе.
Плотными волнами свиваются в макушку, как в раковину наутилуса, алюминиевые волосы.
Это отделение было в корпусе последним.
– А всех навещают? – спросила я медсестру.
Она помотала головой, будто раскачивала взгляд перед тем, как метнуть его в угол, где все еще сидел и кого-то будто ждал ты.
У домов есть крылья. У всего есть крылья.
Самолет в небе делает кувырок. Я клеил самолеты с крыльями под прямым углом, но раньше увидел Распятие. Раскинув руки, я прыгал в воду с самой высокой вышки, выныривал, и на воде загоралась искра, сброшенная чьим-то крылом. Золотое Распятие, выныривая из-за облака, скидывает мне искру.
– Он вроде бессемейный. К нам уже третий раз. Его соседи на улице ловят и приводят, мы подержим-подержим и выпускаем.
А я видел радугу через Яузу, выходящую из земли и уходящую в землю.
А мы видели славу Его, обитавшего среди нас. И мы видели друг друга. Старость, свет, утро, смех, река, дом.
– Гречищев Валентин Иванович, 1947 года рождения. Поступил две недели назад…
В этом отделении всех поздравили, священник и остальные идут в следующее, а меня сестра провожает к главврачу.
– Вообще-то мы с волонтерами не работаем…
– Дело в том, что я не совсем волонтер. Я этого человека знаю. Я, можно сказать, знакомая.
Но и нет такой сказки, чтобы мог ее рассказать мне ты и не могла тебе я.
И откуда ты все обо мне знаешь?
Как увидела тебя, сразу вспомнила, вот и ты. Начала издалека, прозондировала почву – не хотелось при всех показывать, что ты мне знаком. Медсестра говорит: что, жалко стало дедушку?..
– Зима на носу, а у него ни носков шерстяных, ни шарфа… Шапки вот тоже теплой… Гулять выводить, а в чем?
Сам-то он как, хочет? Гречищев? Его спросили? А его что спрашивай, что не спрашивай… Молчит? Апатия?
От главврача меня проводили в палату. Ты сидел на койке и всматривался в иконку св. Пантелеймона, держа ее обеими руками близко к глазам. «Он плохо видит?» – спросила я шепотом сестру, та пожала плечами, как бы отказываясь признавать за твоим поведением какую бы то ни было целесообразность.
– Если хотите, я принесу Евангелие, – сказала я тебе.
Безответно.
Вязать я не умею, поэтому купила темно-синий шарф, по словам продавца, «из стопроцентной альпаки».
– Ну вот, теперь курточку, и гулять можно, – одобрила сестра.
Под койкой нашлись ботинки, в которых тебя привели, справные и какие-то юношеские, но не щеголеватые. Евангелие в моей руке ты бережно проводил взглядом до тумбочки.
– Что надо сказать? – напомнила сестра патетично и пояснила в сторону: – Он иногда говорит.
Ты кивнул мне внимательно. Сестра принесла для меня табурет.
В следующий раз была куртка, и мы вышли пройтись вокруг территории.
Когда я разматывала на тебе шарф, ты сказал, скорбно нажимая взглядом:
– Компас. Они украли.
Купленному компасу ты снисходительно улыбнулся, потом, все улыбаясь, зажмурился плакать, но не заплакал, а помотал головой.
– В субботу Ксенина свадьба, – сказала мама. – Продумай, что ты наденешь.
Я сказала, что помню про свадьбу и идти не собираюсь. Лариса говорила, что ожидается много гостей с Мишиной стороны, что будет его двоюродный брат и двое коллег – без жен, сказала мама. Ради бога, пусть все прекрасно проведут время. Они с отцом умолкли оба, хотя отец и до этого молчал, но теперь они молчали вместе, не задумываясь о том, какую тоскливую музыку исполняют. Мама уже убежала в магазин, а я начала мыть посуду, но отец не вставал из-за стола, и я слышала теперь наши с ним, мое и его, молчания.
– Что-то ты давно не звонила племяннику Ирины Евгеньевны, – сказал он.
– Я вообще никогда ему не звонила и не позвоню. Мне хватило разговора на юбилее.
Я слышала его молчание как пустой шум воды.
– Ты предлагаешь мне и маме жить с мыслью, что однажды мы оставим тебя совсем одну?
– А что такого? Если я не заведу ораву кошек, которые съели бы мой труп…
– Не смей шутить! Это крайне серьезный вопрос. Пойми, дело не в том даже, что о тебе будет некому позаботиться в старости, а в том, что человек должен быть кому-то нужен! Всегда. Я вот, например, нужен вам с мамой… Зачем жить, если ты никому не нужен?!
Я подошла и обняла его, сначала сверху, потом с колен. Я так рада за вас, за тебя и маму, за всех, кто нашел, не ища, за всех, кто знает, что можно не быть нужным себе, но нельзя не быть нужным кому-то. Спасибо вам, сказала я. Да ну что ты, сказал отец. Как-нибудь все образуется, сказала я, главное не поддаваться отчаянию, святому отчаянию.
5
Мария спустилась по ступенькам с колоннады. Из часовни вышел по обыкновению набычившийся Виталик и, проходя мимо, кивнул. Прищурившись, Мария посмотрела, как вспыхнули и потерялись в свету его воздушные кудреватые волосы. Не может быть, чтобы эта внешняя мрачность ничего не отображала, чтобы за нею стояло только душевное невежество, неумение проявлять чувства. Походка у Виталика тяжеловесная, и Марии словно кто-то шепнул: гири не на ногах, а внутри.
Она уезжала на выходные в Москву. У нее был час перед электричкой, и Мария зашла в часовню-мастерскую. Под «лесами» теснились столы и верстаки. Виталик был один, сосредоточенно-отрешенный, и Мария поняла, что ее прихода он ждет с утра.
На верстаке стоял выщербленный ангел с пегими из-за остатков позолоты крыльями. Поглядывая на него так, будто ангел замышлял побег с верстака, Виталик обстругивал чурбачок, откуда надлежало понемногу явиться точно такому же ангелу, но только целому, сияющему юной молочно-розовой древесиной.
В профиль покатый лоб резчика будто оплывал надбровьем на глаза; хотелось подойти и, словно шапку у ребенка, поправить, чтобы не мешало.
– Здравствуйте.
– Здравствуйте… Пришли, значит?
Мария вспомнила о «гирях внутри», но тут же запретила себе.
– Не идут у меня из головы эти Помпеи, – проговорил Виталик. – Как они там все задохлись от пепла… Жутко. Думал даже, приснится. Бог миловал… Но вот ведь кара Божья, да? – И продолжал, снимая ножом стружку с чурбанчика: – А могли там быть христиане – это ведь уже первый век нашей эры, если я не путаю?
Давал ли Виталик понять, что он и истории «не чужд», или его на самом деле заботила невредимость древнехристианской общины – с лица его Марии пока читала не лучше, чем с рунического камня.
– Нет, думаю, христиан там быть не могло. Это случилось, я имею в виду извержение, в 79 году нашей эры, значит, не прошло и полувека… Хотя кто знает…
– Ну, в самом Риме-то их небось уже вовсю истребляли?
Виталик врезался ножом в мякоть дерева.
– Может… Вполне вероятно. Я историю христианства знаю так, поверхностно…
– А вы веруете? – спросил Виталик, наконец взглянув на нее.
– Да, – ответила Мария сразу и спокойно, отметив про себя, что сама спросила бы по-другому.
Она, пожалуй, спросила бы так: «Вы верующая?»; и это прозвучало бы сладко и немощно, а кто-то спросил бы: «Вы верите в Бога?», и это прозвучало бы вполне хорошо, но не достаточно сильно для Виталика.
– Ну, это, извините, сейчас все… И вы воцерковлены? Или нет?
– Если вы подразумеваете крещение, то меня крестили в четыре года. И нательный крест я ношу.
– В четыре года? – Он усмехнулся. – Это что же будет – начало 90-х? А… все ясно с вами.