– У снохи вашей глаза теперь не такие… Сейчас они очень грустные…
– Одно мгновение изменило всё… – Старуха бросила на меня взгляд, говорящий о том, что это поймут лишь те, на чью долю выпало подобное, и продолжила: – Мгновение способно одних убить, других возродить. Мы просто не верим в это, пока не увидим собственными глазами. Когда уходил из дома, такой он был счастливый… На своём мотоцикле летел как птица, сынок мой. В соседнюю деревню поехал за невесткой и внучкой. «Поздно уже, пусть у родителей ещё ночку проведёт, а утром, как рассветёт, съездишь за ними», – говорила ему… «Без них дома не уютно, мама. Как будто весь мир опустел», – ответил он. Торопился… А на дорогу, оказывается, привезли и свалили гальку. Раскидать не успели, стемнело. Вот и всё: в полном здравии уехал сынок, а домой доставили изуродованного… – Она тяжело вздохнула. – Ни сознания, ни памяти нет теперь…
Я про себя искала слова утешения. Слова не находились.
– Ребёнок, он принадлежит только матери, – сказала старуха, вновь прервав тишину и, разжевав, положила в рот сыну мясо, чайной ложкой дала ему воды.
Каменная фигура без движения проглотила всё это.
«Мгновения… Судьбы состоят из мгновений…» В моей душе слова простой деревенской старухи, матери, вырастившей сына, простые слова превратились в большую истину. Я поняла, что истина может быть и очень горькой. «Нельзя торопиться… Жизнь не любит тех, кто старается её перегнать…» – говорила она давеча терпеливо. В такой беспокойный вечер такая терпеливость кажется странной. На улице буран, липнув к окнам, издаёт звуки, похожие на собачий лай. Воет в дыре печной трубы. И ветер помощник: вытягивает тепло из дома.
– Завтра прояснится – по радио так сообщили…
Я, желая освободиться от своих дум, подошла к окну. Посмотрела на состоящий из сплошного движения холодный мир. Тут я заметила две тени – одну большую, другую маленькую, они растворились в тёмном вихре…
– Наверное, неправильно сказали, совсем не похоже, что утихнет, – сказала я, делая вид, что ничему не удивлена, повернувшись в сторону комнаты.
– Утихнет, раз по радио объявили… – сказала старуха. – Там колодец не оставили открытым?
– Закрыли…
Она, твёрдо держа свою тонкую, как осенний лист, и худую фигуру, подняла мужчину из коляски и шагнула к кровати в переднем углу.
– Давайте помогу… – сказала я, подойдя.
– Уйди… Уйди с дороги… Я уже привыкшая… Ещё причинишь ему боль где-нибудь…
От её строгости я даже немного испугалась, потому что она в этот момент напомнила львицу, приготовившуюся защищать своего детёныша…
Я молча отвернулась в сторону. В этот миг я ощутила в себе прилив какой-то силы: почему-то вот сейчас казалось, что если в эту минуту уйду в беспросветный буран, он не сможет меня сбить с пути…
Письмо
Я часто с восхищением наблюдаю за ним с нашего окна. Он кажется мне таким таинственным. Простой скворечник не может быть таким красивым, как этот! Такого изумительного скворечника никто из наших сельских ребят не сможет сделать. Вот ведь с какой любовью дядя Равиль сотворил его: «дверь» и «надоконник» красиво смотрятся на синем фоне, даже не заметно, что это синяя тушь; а не краска, которой в нашей деревне, наверное, и не было… А ещё рядом с «дверью» пригвождена коротенькая ивовая веточка, набухшая зелёными почками. Ну какой скворечник может быть без жёрдочки? Не только красавцу скворцу, даже и мне было приятно смотреть на это чудо-скворечник. А может, и всей деревне было приятно… Потому что в тот день, когда дядя Равиль установил его, солнце вовсю без устали светило, люди даже окна открыли. А скворец пел и пел… Приглашал скворчих.
В эти тёплые весенние дни мама-скворчиха в «построенном» руками дяди Равиля домике готовила для своих будущих птенцов мягкую подстилку и прилетала, неся в клюве то пух, то перо, то клочок шерсти. И вот однажды скворцы перестали петь… В день, когда вылупились птенцы, мы проводили дядю Равиля в армию…
* * *
С лампы, свисающей с матицы, падают светлые яркие лучи на страницу тетради. Глубокие морщины на лице бабушки Асхабджамал будто бы впитывают в себя эти лучи. Я поднимаю голову и вращая ручку вглядываюсь в её тёплое светлое лицо:
– Ещё что-нибудь написать?
– Ещё? – Бабушка продолжает диктовать: – Ещё напиши, пусть всегда читает молитвы, которые знает. И спроси, дочка, не забыл ли молитву, которую читают перед сном…
– А что это за молитва? – мне самой интересно узнать.
– И не молитва уж…
Соседка кладёт свои руки на колени, закрывает глаза и, медленно покачиваясь, начинает тихонько напевать. Я тоже присоединяюсь к бабушке Асхабджамал.
– И ты знаешь, оказывается, маладис[2], – она гладит меня по голове, а у самой глаза чуть приоткрыты, и хитро улыбается. Затем продолжает: – Ну ладно, написала «с большим приветом, ждущие тебя с нетерпением твоя дорогая мама и дед»?
– Нет ещё, не успела.
Предложение кажется мне слишком длинным, и я переспрашиваю:
– А это обязательно дословно всё написать, и «дорогая» тоже?
Правду говоря, не длина предложения меня волнует, а важную мысль боюсь пропустить.
– Пиши так! – твёрдым голосом добавляет бабушка, – дорог он для меня. Не сокращая пиши… Ребёнок ведь. Любимый…
Я, всё ещё не понимая, кто кому дорог, по-своему дописываю последнее предложение, откладываю ручку и встаю с места. А конверт мы до начала работы уже приготовили и адрес написали. Остальное бабушка сама доделывает.
– Подожди, доченька, – бабушка мягко касается моих плеч, – письмо просто так не пишется, здесь ждёт тебя ещё и небольшой гостинчик…
Я уже знаю про это. Потому что на столе стоит красивая, с изображением осенних листьев, пиала, полная орехов… Бабушка после работы всегда меня ими угощает, щедро накладывает в мои ладошки. И я, довольная, с орешками в руках, словно удерживая птицу в ладонях, выхожу во двор, а там дед пилит дрова. Каждый раз, когда я прихожу писать письмо, вижу его в одиночку за этим делом. По лежащему на «козле» бревну с песней «чаж-чож», изгибаясь, двигается пила. Когда дед Акрам тянет пилу к себе, на землю сыпятся жёлтые, как пшено, опилки. Я будто бы слышу, как пила просит дядю Равиля поскорее приехать: «Приезжай, Равиль, тяжело ведь твоему деду работать, раны очень болят. Приезжай. Приезжай». Некому держать другой конец пилы. Вот скоро дядя Равиль приедет и они с дедом вдвоём быстро закончат работу. И дед Акрам больше не будет мучиться один.
Люди говорят, что у деда Акрама всё ещё не заживают раны, полученные во время войны. В нашей деревне никто не говорит о диагнозе, могут просто сказать, что нога гниёт…
Мне кажется странным, почему дядя Равиль бабушку Асхабджамал называет «мамой», а деда Акрама «дедушкой». Почему же он так пишет в письмах?
В день, когда письмо отправляется в сторону Хабарау, с отметкой «В/ч» солдату «Рахманову Равилю Владимировичу», бабушка Асхабджамал на улицу не выходит. (Хоть и пишем город Хабаровск, бабушка упрямо называет его «Хабарау»). И мне кажется какой-то ошибкой называть дядю Равиля сыном Владимира.
– Почему так? – расспрашиваю бабушку.
– Неплохое же отчество, да и Ленина звали Владимиром, а он разве плохой? – у бабушки голос становится резким, суровым.
Таким образом, моя работа заканчивается. И я бегу играть. Бабушка Асхабджамал закрывает окна занавеской. И что там за этими занавесками творится, никто не видит. Даже я.
Через неделю после отправки письма, бабушка, ходившая к нам через каждые два-три часа, перестаёт захаживать и копошится лишь у себя во дворе.
– Наверное, опять давление поднялось у неё, – мама берёт настойку из калины и сама идёт к ней.
Мама говорит, что давление к бабушке присосалось как пиявка. Однажды её даже на белой машине увезли в районную больницу. Та же машина её и обратно привезла потом. «Мы не можем это лечить», – будто бы так сказали врачи.