Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Кстати, об усах.

Поморщившись, Клёст отодрал накладные усы – хороший клей, зар-раза! – и швырнул их в сугроб вслед за треухом и кожухом. Ногой нагрёб сверху рыхлого снега, чтобы в глаза не бросалось. Извлёк из-за пазухи очки-пенсне в проволочной оправе со шнурком, нацепил на нос, завершая перевоплощение.

И услышал за спиной скрип шагов.

Оборачиваясь, Миша сунул руку в карман, нащупал рукоятку нагана. Метель стихла, пуховые снежинки легко вальсировали в жёлтом свете фонаря. Молодой человек, секундой раньше выбравшийся из дверей, встретился с Мишей взглядом и словно на стену налетел: споткнулся, едва не упал, замер как вкопанный. Похоже, он сперва не заметил Мишиного присутствия и только сейчас понял, что во дворе не один. Канцелярский крючок, мамкин любимец: костюмчик в талию, рубашка накрахмалена, на шее – чёрный гробовщицкий «кис-кис». Волосы, блестящие от помады[15], расчесаны на прямой пробор и старательно зализаны в стороны. Ну здравствуй, шустрый телефонист – глаз у Миши был намётанный и память хорошая.

– Что ж вы, милостивый государь? – укорил его Миша. – Без верхней одежды, без шапки? В такую погоду, а?! Замёрзнете ведь.

– Я… я…

– С кем, кстати, имею честь?

– Лаврик, – телефонист стушевался. – Ося.

– А по батюшке?

– Кондратьевич. Иосиф Кондратьевич. А вы кто будете?

– Миша.

– Просто Миша?

– Ну почему же «просто»? Я Миша Клёст, бью до слёз!

Телефонист от изумления разинул рот. Быстрым движением, шагнув к дураку, Миша сунул ему в рот ствол нагана. От телефониста разило страхом и одеколоном «Лила Флёри». Сталь громко скрипнула о зубы. Молодой человек мотнул головой, словно пытаясь возразить такому беспардонному насилию, но Миша уже нажал на спусковой крючок. Выстрел прозвучал глухо, как кашель. Затылок телефониста лопнул, брызнул мокротой. Ноги бедняги подломились в коленях; падая, телефонист сунулся головой вперед и боднул бы рослого Мишу в грудь, не отступи Миша в сторону. Револьвер изо рта покойника он с удивительной ловкостью вырвал в последнюю секунду.

«Оську только жалко, – вторя выстрелу, прозвучал старушечий голос. – Пропадёт без меня. Оську жалко, Осеньку…» Старуха говорила тихо, но внятно, как со сцены. Миша наскоро огляделся: нет, чепуха.

Почудилось.

Двор был пуст, не считая Миши и покойника.

«Ну зачем ты вышел, дурья твоя башка? – с запоздалым сожалением вздохнул Клёст, стоя над мертвецом. – Сидел бы мышкой в норке, не отсвечивал – был бы жив…»

Если Миша мог, он обходился без крови. Но телефонист видел Клёста, когда тот уже сменил внешность. Оглушить? Очнётся, выдаст полиции весь словесный портрет: рост, лицо, одежда, возраст… Выходит, судьба. Был сухой гранд – стал мокрый[16].

Фонарь мигнул, и во дворе остался только покойник.

* * *

Прячась в тенях, он пересёк Немецкую улицу и нырнул во дворы Мещанской. С уверенностью человека, идущего знакомой дорогой к себе домой, свернул в угловой закуток за фабричным зданием ниточной мануфактуры. Под досками, щедро припорошенными снегом, крылась ухоронка, которую Миша устроил здесь сразу же по приезде в город. Завёрнутый в дерюгу саквояж был на месте. Клёст выждал с минуту, чутко вслушиваясь. Стрельба и свистки на Николаевской площади стихли, вечер загустел, превращаясь в ночь. Небо над Успенским собором расчистилось, подмигивая редкими искорками звёзд. Тишь да гладь, да Божья благодать. Словно и не было ничего.

А ничего и не было. Не было!

Клёст пересыпал добычу из мешка в саквояж. Деньги, чтобы влезли, пришлось уминать коленом. Завернув в дерюгу наган, Миша положил его в ухоронку на место саквояжа; заново нагрёб снега, пряча следы. Нагана было жаль. Семизарядный «офицерский» самовзвод – машинка надёжная, точная. Шестизарядный француз «Lebel», дремавший про запас в кармане пальто, ему уступал по всем параметрам. Однако бережёного Бог бережёт, а наган – оружие приметное. Всего пару лет как выпускать начали, мало у кого есть, кроме военных. До Клёста долетали слухи о сыскарях-умельцах, что по пуле и царапинам на ней сразу говорят, из какого ствола пуля выпущена.

Ну что, всё?

«Вот и я готовлюсь, – сказали рядом. Голос был знакомый, старушечий. – Готовлюсь, как умею. Оську только жалко…»

Миша прижался спиной к щелястой стене сарая. Сунул руку в карман, нащупал «француза». Прикосновение к оружию не успокоило, напротив, заставило разнервничаться. «Лаврик, – вспомнил Клёст. – Ося. Иосиф Кондратьевич.» Ему показалось, что кто-то ходит рядом, поскрипывая снегом, будто стволом револьвера о чужие зубы. Ходит, дышит, выжидает удобный момент. Но время шло, скрип стих, если вообще был, а никто так и не объявился.

Больше не скрываясь, Клёст вышел на Немецкую под свет фонарей. Прилично одетый господин с мешком подмышкой может вызвать подозрения. Господин с саквояжем в руке – совсем другое дело. Щёлкнула крышка серебряного брегета: до отправления ночного поезда на Крым оставалось полтора часа. Миша успел бы на вокзал и пешком, но торговый разъездной агент, вне сомнений, поехал бы на извозчике.

– Эй, голубчик!

Он взмахнул рукой, подзывая сани.

3

«Брекекекс!»

Не спалось.

Алексеев ворочался с боку на бок, маялся. Зажег торшер, стоявший между кушеткой и гадательным столиком (вместо ножек – китайские драконы с усами). Нет, не полегчало. Лампу в торшер вкрутили тусклую, грошовую, ради экономии, что ли. Одуревшим мотыльком свет бился в мёртвой хватке абажура, путался в зелёных складках. Тени копились по углам, карабкались на верх мебели. Чёрные карлики, цирковые акробаты.

– Брекекекс! – вслух произнес Алексеев.

Он хотел, чтобы вышло как у Водяного из пьесы Гауптмана «Потонувший колокол»: плотски, вульгарно, похотливо. Хотел, да не смог. Вышло как у жабы из «Дюймовочки».

Под спальню Алексееву выделили кабинет хозяйки. Тишина, сказали, уют и кушетка в лучшем виде, уже застелена свежим бельём. Если по нужде, так water-closet в коридоре, напротив кабинета. Не стесняйтесь, будьте как дома. Хлебнув лишку, мамаша Лелюк забыла, что гость и так здесь как дома, согласно последней воле умершей. Алексеев не стал её поправлять. Ещё удивился втихомолку, почему кабинет, если в квартире с гарантией есть настоящая спальня, хозяйкина. Потом сообразил: представил, как ложится на кровать, где ещё недавно отдыхала покойная старуха, смотрит в потолок, куда смотрела Заикина перед тем, как упасть в объятия Морфея, а позже и Танатоса, закуривает («Так и померла, с папироской-то…»), задрёмывает («Во сне померла, праведница…»), весь в мыслях: проснусь или нет? Это хуже, чем чужую пижаму надеть, нестираную. Алексеев всегда возил в багаже пижаму, даже в короткие поездки, без ночёвки – на всякий случай. Был брезглив, знал за собой грешок. Нет уж, лучше кабинет. Хотя могли спальню хотя бы предложить, из вежливости. Или здесь картошка в супнице, а чужой мужчина – в кабинете?

Ещё бы на ключ заперли, чтобы на девичью честь не покусился. С них станется…

– Брекекекс!

Он встал, достал из саквояжа пьесу: тот самый «Потонувший колокол» в переводе молодого поэта Бальмо̀нта, тёзки Алексеева. Вернулся на кушетку, открыл машинописную распечатку, переплетенную в картон: треть сделана на «Ремингтоне», блеклая и не слишком-то разборчивая, две трети – на новомодном «Ундервуде». На полях темнели еле различимые птичьи следы – пометки, оставленные карандашом. Список действующих лиц, первая сцена. Фея Раутенделейн расчесывает золотые волосы, зовёт водяного ради потехи, развеять скуку. Пчела, отражение в колодце, прикосновения к волосам, к груди – камертон, исходное противоречие, всё невинность и эротичность.

Чтение не имело смысла: Алексеев знал пьесу наизусть. Но чтение успокаивало. Он протянул руку, взял со столика футляр с пенсне. Нацепил очки на нос, скорчил потешную гримасу:

вернуться

15

Помадой называлось средство для волос. Бриолин появится через несколько лет.

вернуться

16

Сухой гранд – грабёж без убийства. Мокрый гранд – грабёж с убийством.

9
{"b":"651450","o":1}