За спиной постучались, Липка, одним движением вернул занавеску в исходное положение, зажег лампу. Хозяйка позвала пить чай с клубничным вареньем.
— Иду, — отозвался Липка и, не раздеваясь, лег поверх кровати. — Иду, — повторил он, одним мгновением проваливаясь в сон, ибо устал и безмерно хотел покоя.
* * *
Не нарождавшееся молчаливое утро тяготило старика, и не ноша послушания, возложенная на смиренного Липку, — но сама долгая и путаная жизнь, о которой хотел бы не знать, удалить из памяти, и которая ежечасно, ежеминутно стучалась в дверь, давала о себе знать, навязчиво напоминала и капризно требовала жертв. Дабы отвлечься от нелегких мыслей, старик обошел владения, заглянул в кухню, где к празднику готовили дозволенную в пост рыбу, поднялся в опочивальню; оставив в дверях посох, он разделся и лег на кровать. Да уж, жизнь. «Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли. Хлеб наш насущный даждь нам днесь; и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго».
Где-то за стенной обивкой пискнула и зашуршала пожилая мышь, старик колыхнул спиной — взвизгнула пружинами сетка: напугала и вразумила одну, оставила наедине с Всевышним — другого. Старик вздохнул, повернулся на бок. «Не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго…»
Многое может вобрать в себя одна человеческая жизнь. Много праведного. И греховного много. Часто неразумен был молодой. И зрелый был неразумен. А сегодня? «И сегодня во многом, прости меня, Господи! — старик огладил бороду. — Вразуми меня, Господи, и наставь…» Когда-то шел против Бога, против корней шел и супротив праведного. Только ведь военную присягу принимал, людям желал служить. Заблуждался. А получилось — одному-единственному человеку. Сначала ему, потом — второму. Не счесть. Пригляделся, и вышло, что себе служит, мысли свои черные к жизни обращает. Не легко далось, с болью выкорчевывал, с потерями. Не шел лукавый из сердца, крепко сидел. И сейчас сидит? — старик привстал на локоть, оглянулся: не слышит ли кто сомнения богохульные, — нет, не сидит! И сомнений никаких нет — тверд он в вере своей и праведен. Только вот ведь как самоуверенно заявил, — святой и есть! Не хорошо это, не честно. «Прости, Господи, заблуждения наши, отпусти все вольные и невольные прегрешения…»
Старик попробовал закрыть глаза, — прошлое требовательно возникло из небытия: вот молодой лейтенант в белом халате, вот орденоносный полковник, окруженный учениками, вот стерильная лаборатория, похожая на отмытую до бела преисподнюю. Смеются ученики, и он смеется. Невесело смеются — с тайным надменным и недобрым смыслом — преисподняя обязывает. Вот стареющий вождь, кого готовят в боги; а вот его теперь уже дрожащая грудная клетка, чья желтизна пугает. Вот дочь, перед которой старик в большем долгу, нежели перед миром. Вот Липка, распахнуто взирающий на оседающий в пыль приговоренный дом. Вот внук и внучка, похожие друг на друга столь неправдоподобно, что не всякий ученый в это поверит. Прошлое требовательно возникало из небытия. Настоящее стояло у изголовья. Старик оглядел опочивальню; настоящее… здесь не молитва нужна — дезинфекция.
Да, дорогу он выбрал правильно. И людей своих ведет правильно. А если появятся страхи, так гнать их в шею, иначе — смерть. Если увидят, что усомнился — смерть. Если разуверятся — смерть. Не та смерть, что физическая, но иная, по счету большому.
Старик вытянул перед собой ладони, напряг пальцы. Вот они! — не так много, несколько человек, и первый из них — Липка. Коли ищешь человека к делу важному, не сильного бери и не умного, хорошего возьми, совестливого. И сам хотел быть таким, только упускал время, не в ту сторону шел, но на тончайшей последней грани спохватился, бросился догонять. И слава Богу. Ведь мечтал быть врачом. И был им. Но людей не лечил — все под полог глянуть хотел, с природой боролся. Мог кого-то спасти, но не спас, — теперь бежит-догоняет. Мог. А под пологом ничего не узрел — мраком лишь ожегся и страху тогда набрался. Но не остановился — с другого бока зашел — прочим вождям себя понес, чтоб поперек людей, поперек дочери, перед которой в долгу, поперек себя заблуждением, будто флагом, размахивать. Заблуждением, будто флагом, размахивать…
Между тем, за окном беззвучно набирало силу раннее апрельское утро, со двора уже отчетливо неслись голоса. Кажется, кто-то говорил о Липке. Кажется, с возмущением. Старик переломился, поднялся с кровати — скрипнули, отозвались половицы — зашлепал в ванную комнату и на полпути внезапно окунулся в без предупреждения набежавшую теплую долгожданную волну оптимизма, оптимизма в страстной неутоленной жажде которого боялся признаться даже оставаясь наедине с собой; одновременно с этим за стеной громко пробили часы, — и он троекратно перекрестился в ознаменование того, что все будет хорошо, что Липка справится.
Умывшись, прошел к зеркалу расчесать бороду. Вот какой теперь. Патриарх. Белая рубаха до полу, темный литого серебра крест на груди тяжелый. И в душе — тяжелый. Закончив туалет, облачившись в рясу и туго перепоясавшись, опустился в угол под лампаду на колени, зашептал знакомые слова. Вновь пискнула мышь, — только теперь не мешала, — старик, не замечая ничего, оживленно беседовал с Создателем. Спустя полчаса в дверь постучали. Он впустил к приборке послушника, подхватил посох и вышел из опочивальни. Во дворе два молодых лоботряса обсуждали поведение Липки.
— Чего замерли, истуканы?! — прикрикнул на молодежь игумен, — или сами без греха, бездельники? Битый час треп ваш под окнами слышу. Апостолы выискались. А ну марш к празднику!
Послушники опустили глаза долу, подскочили к настоятелю, заизвинялись, заизвинялись, облобызали руку и стрелой бросились навстречу дню.
* * *
В те безмятежные для меня дни пятьдесят второго и части пятьдесят третьего года я не знал о Проекте ровным счетом ничего. Однако когда о чем-либо догадался, братья и сестры, не в силах изменить судьбу, принял участь с хладнокровным смирением.
Вот что скажу вам, братья и сестры: страхи правят человеком, а первейший из страхов — страх смерти… Они обращались к нему «товарищ Первый», и он служил им аллегорией того, что и было именно тем, первым страхом. Всякий из них полагал, что Первый бессмертен, а потому — страх смерти ему неведом. Они ошибались: Первый был смертен. Настолько смертен, что в недрах специальных служб геронтологи в высоких офицерских рангах денно и нощно корпели над секретом продления его жизни.
Названия Проекта я не знал. Однако позже слышал, что западный антипроект назывался «SI–CA-v.3». Не знаю, что скрывалось за аббревиатурой, но если предположить, что «Si» — это кремний, а «Ca» — кальций, то кое о чем можно было догадаться. Позже я сообразил, что «Si» — это первые буквы имени, где «S» — псевдоним, а «i» — имя. Но то были лишь предположения, аналогичные тому, что «v.3» — будто бы порядковый номер Проекта, «version three».
Страх Запада перед угрозой продления жизни первого лица противника казался понятен — талант и воля Первого пугали Запад перспективой господства. Тем не менее, погребя под собой нескольких искушенных разведчиков, безуспешно пытавшихся выведать «Тайну номер один», антипроект провалился. Что касается отечественных авторов, то начавшийся как небывалый прорыв в науке, Проект после смерти Первого основательно сдулся, не принеся ожидаемых результатов, к концу пятидесятых совсем зачах, но, в соответствие с законами симметрии унеся с собой жизни нескольких академиков, нежданно возродился через несколько десятилетий.
Что было со мной все эти годы — не помню. Лишь одна долгая, ледяная темнота. Анабиоз. И не было снов. Лишь при пробуждении, я услышал где-то позади меня как будто голос. Голос Первого. Он что-то рассказывал, и ржавые усы его, должно быть, шевелились вслед за необычными гласными. Я оглянулся, но за темнотой никого не увидел. Голос продолжал литься, будто из ниоткуда, обращаясь в пустоту, утекая в никуда. То звучала легенда, которой прежде я не слышал. Я прислушался: