Получив мое согласие, дядя со всей силой отдался своей страсти, не знавшей границ; он ловил мгновенья, чтобы меня поцеловать, он умел их создавать; однако, если не считать нескольких объятий, всё было очень невинно. Между тем он был по-прежнему задумчив и рассеян; часто он стоял возле меня и не говорил ни слова; я старалась его расшевелить, но он издавал только вздохи и стоны: я ничего не понимала в его поведении. Он был влюблен по уши, замкнулся в себе, потерял сон, аппетит и, главное, свою врожденную веселость; я больше не знала, как держать себя с ним. Прежде чем покинуть Брауншвейг, он добился от меня обещания, что я его не забуду. Он не мог выносить, чтобы произносили имя принца Генриха Прусского, в котором он подозревал склонность ко мне; я никогда хорошенько не узнала, в чем было дело. Дядя уехал из Брауншвейга, мы направили свой путь в Цербст. Мать вовсе не намеревалась ехать этой зимой в Берлин.
Первого января 1744 мы были за столом, когда принесли отцу большой пакет писем; разорвав первый конверт, он передал матери несколько писем, ей адресованных. Я была рядом с ней и узнала руку обер-гофмаршала Голштинского герцога, тогда русского великого князя. Это был шведский дворянин по имени Брюммер. Мать писала ему иногда с 1739 года, и он ей отвечал. Мать распечатала письмо, и я увидела его слова: «…с принцессой, вашей старшей дочерью». Я это запомнила, отгадала остальное, и, оказалось, отгадала верно. От имени императрицы Елизаветы он приглашал мать приехать в Россию под предлогом изъявления благодарности ее величеству за все милости, которые она расточала семье, матери. Действительно, бабушка получала от нее пенсию в десять тысяч рублей; принц-епископ, брат матери, был ею назначен наследником шведского престола, и мать получила портрет императрицы, осыпанный брильянтами, когда родила мою сестру Елизавету, у которой императрица была крестной матерью.
Как только встали из-за стола, отец и мать заперлись, и поднялась большая суета в доме: звали то тех, то других, но мне не сказали ни слова. Так прошло три дня. С последней поездки в Гамбург мать стала больше ценить меня, нежели прежде. Это придало мне больше смелости по отношению к ней. Два обстоятельства этому способствовали. Во-первых, то, что граф Геннинге Адольф Гюлленборг, о котором я выше упоминала, посещая каждый день дом моей бабушки, имел случай ближе познакомиться с матерью и со мной. Он видел, что мать не обращала на меня большого внимания. Он ей сказал однажды: «Ваше высочество, вы не знаете этого ребенка; ручаюсь вам, что он имеет гораздо больше ума и достоинств, нежели вы думаете. Пожалуйста, обращайте на нее больше внимания, чем делали до сих пор, она этого вполне заслуживает». Сей граф Гюлленборг не переставал возвышать мою душу самыми прекрасными чувствами и высокими правилами, какие только можно внушать молодым людям; я жадно их ловила и извлекала из них пользу. Второе обстоятельство, оказавшее мне услугу в глазах матери, была привязанность дяди: он усиленно поручал меня ее вниманию. Она начинала видеть во мне будущую невесту; не знаю и никогда не знала, обязалась ли она ему в чем-нибудь, но я осмелюсь это предположить, ибо она отклонила отца от мысли о нашей поездке в Россию; я сама заставила их обоих на это решиться.
Было это вот как.
Три дня спустя я вошла утром в комнату к матери и сказала ей, что письмо, которое она получила на Новый год, волнует всех в доме. Она спросила меня, что говорят о нем; я ей ответила, что говорят разное, но что меня касается, так я, без сомнения, знаю его содержание. Она захотела узнать, что я о нем знаю; я ей сказала, что это приглашение от русской императрицы приехать в Россию и что именно я должна участвовать в этом. Она захотела узнать, откуда я это знаю, я ответила: «Через гаданье». И так как недавно говорили о человеке, который брался всё отгадать при помощи точек и цифр, то я заявила, что владею искусством этого человека. Она засмеялась: «Ну, так если вы, сударыня, такая ученая, вам надо лишь отгадать остальное содержание делового письма в двенадцать страниц». Я ей ответила, что постараюсь.
После обеда я снесла ей записку, на которой написала следующие слова: «Предвещаю по всему, что Петр III будет твоим супругом». Мать прочла и казалась несколько удивленной. Я воспользовалась этой минутой, чтобы сказать ей, что если действительно ей делают подобные предложения из России, то не следует от них отказываться, что это счастье для меня. Она мне сказала, что придется многим рисковать ввиду малой устойчивости в делах этой страны. Я ей ответила, что Бог позаботится об их устойчивости, если есть Его воля на то, чтоб это было, что я чувствую в себе достаточно мужества, чтобы подвергнуться этой опасности, и что сердце мне говорит, что всё пойдет хорошо. Она не могла удержаться, чтобы не воскликнуть: «А мой брат Георг, что он скажет?» (Тут в первый раз она заговорила о нем со мною.) Я покраснела и ответила: «Он только может желать моего благополучия и счастья». Она замолчала и пошла поговорить с отцом, который желал отклонить всё дело, равно как и поездку.
Он пожелал сам говорить со мною или, вернее, мать попросила его сделать это. Я ему сказала, что так как речь шла обо мне, то пусть он позволит указать ему, что поездка ни к чему не обязывает, что по приезде на место мы с матерью увидим, надо возвращаться или нет; наконец я его убедила разрешить поездку. Он дал мне письменное наставление в нравственности, и мы поехали вместе с отцом в Берлин.
Перед отъездом у меня произошла маленькая сцена с мадемуазель Кардель, первая и последняя, какую мы только имели, потому что мы с нею больше не виделись. Я чрезвычайно любила мадемуазель Бабет и ничего не скрывала от нее, за исключением склонности моего дяди ко мне, о которой я остерегалась ей рассказывать: это было в порядке вещей. Отец и мать велели мне хранить глубочайшее молчание о поездке в Россию. Бабет, видя, что я чаще прежнего бегаю взад и вперед из моей комнаты к матери, стала меня расспрашивать об этой поездке и о письме, полученном за столом. Она мне сказала: «Если бы вы меня любили, то открыли бы мне, что об этом знаете, или же вам запретили говорить». Я ей ответила: «Добрый друг мой, представьте себе, можно ли было бы открыть то, что мне запретили бы?» Бабет замолчала и надулась на меня немного, но я ей ничего не сказала и видела, что это ее сердит. Я страдала, но мои принципы были сильнее моей дружбы в эту минуту.
За год до того я дала ей доказательство дружбы, которое ее очень тронуло. В Дорнбурге у нее через каждые три дня была перемежающаяся лихорадка; мать запретила мне видеть Бабет во время приступов этой лихорадки из боязни, чтоб я не заболела от дурного воздуха. Несмотря на это запрещение, я бегала к ней так часто, как только могла вырваться, и делала для ухода за ней всё, что могла придумать. Помню, что однажды я заваривала ей чай, когда ушла ее горничная; в другой раз я давала ей лекарства; наконец, я оказывала ей все мелкие услуги, какие могла.
Когда наступил день отъезда, я простилась с Бабет; мы обе плакали, и я ей всё говорила, что мы едем только в Берлин.
По приезде в Берлин мать считала неуместным, чтобы я появлялась при дворе или вообще где бы то ни было вне дома; но случилось иначе. Король Прусский, через руки которого прошли все пакеты, посланные из России по адресу матери, был вполне осведомлен о причине поездки отца и матери в Берлин, и вот каким образом.
При русском дворе тогда были две партии: одна – графа Бестужева, которая хотела женить русского великого князя на принцессе Саксонской, дочери Августа II, короля Польского, а именно на той, которая вышла замуж за курфюрста Баварского; другую партию называли французской, и к ней принадлежали обер-гофмаршал великого князя Брюммер, граф Лесток, генерал Румянцев и еще некоторые, все друзья французского посланника, маркиза де ла Шетарди. Этот последний предпочел бы ввести в Россию одну из дочерей французского короля, но его друзья не смели рискнуть на выступление с такой идеей, к которой питали отвращение императрица и граф Бестужев, имевший тогда большое влияние на ее ум и отклонявший ее от этого. Этот министр не был расположен к Франции, и они выбрали потому средний путь, который состоял в том, чтобы предложить меня императрице Елизавете. Посланник прусского короля, а следовательно и его государь, были посвящены в эту тайну. По-видимому, чтобы оградить себя в отношении графа Бестужева и дабы он не подумал, что это делалось с непременным намерением пойти ему наперекор, как, впрочем, это было в действительности, распустили слух, что выписали меня без ведома Шетарди, бывшего душой этой партии, чтоб избежать брака одной из французских принцесс с великим князем. Но, в сущности, этот посланник позволил думать обо мне лишь после того, как потерял всякую надежду на успех в пользу одной из дочерей короля, своего государя.