Я была чрезвычайно жива и довольно ветрена в детстве. Помню, однажды я причинила этой принцессе сильное огорчение, которого она мне не простила: я осталась одна на несколько минут в ее комнате; мне пришла фантазия открыть окно, и половина ее птичника улетела; я как можно скорее закрыла окно и убежала. Тетка, вернувшись в свою комнату, нашла только калек: она догадалась, что произошло, и я была изгнана из этой комнаты.
Моя живость была чрезвычайна в то время; меня укладывали спать очень рано; когда считали меня заснувшей, женщины, меня окружавшие, и Кард ель уходили поболтать в другую комнату до тех пор, пока не вздумают разойтись ко сну. Я делала вид, что засыпаю сразу, чтоб они поскорее ушли, и, как только оставалась одна, садилась верхом на подушки и скакала в кровати до изнеможения. Помню, я поднимала в постели такую возню, что мои прислужницы прибегали посмотреть, в чем дело, но находили меня уже лежащей, я притворялась спящей; ни разу меня не поймали и никогда не узнали, что я носилась на почтовых у себя в постели верхом на подушках.
Я очень любила бывать на даче, которую отец имел в Ангальте и которая была его удельной землей. Этот замок, Дорнбург, был не только удачно расположен, но и убран насколько возможно красиво внутри и снаружи. Как только кончались мои уроки, мы с Бабет Кард ель бежали гулять; но у меня там было еще одно занятие, которого Бабет Кардель не подозревала. Она проводила весь день со мной и спала в моей комнате, из которой выходила только по естественной надобности; для этого ей надо было проходить по маленькому коридору. Пока ее не было, я бегала сверху вниз и снизу вверх по большой каменной лестнице в четыре спуска; потом я возвращалась и усаживалась на свое место. Бабет являлась всегда после меня и находила меня там, где оставила. Правда, она отличалась полнотой, но была подвижна и легка для ее сложения; что касается меня, то я была легка как перышко.
В 1739 году, если память мне не изменяет, умер Карл Фридрих, герцог Шлезвиг-Голштинский. Он был главою дома моей матери и приходился по своей матери племянником Карлу XII, королю Шведскому; он имел законные притязания на шведскую корону, женился на дочери Петра Великого, оставившей ему в 1728 году сына, который мог по праву претендовать на корону Российской империи. Принц Адольф Фридрих Голштейн-Готторпский, старший брат моей матери, тогда епископ Любекский, естественно стал опекуном этого принца, наследника двух северных корон. Оттого мать поспешила навестить свою семью в этом году. Но прежде чем рассказать об этой поездке, я замечу, что в мае того года умер также король Фридрих Вильгельм Прусский: никогда, кажется, народ не выражал большей радости, чем та, какую выказали его подданные, узнав эту новость; прохожие на улицах целовались и поздравляли друг друга со смертью короля, которому они давали всякого рода прозвища; одним словом, его ненавидели и не терпели все от мала до велика. Он был строг, груб, жаден и вспыльчив; впрочем, он имел, конечно, большие достоинства как король. Но я не думаю, чтобы он был чем-нибудь приятен в своей общественной или частной жизни.
Его сын, кронпринц, который ему наследовал и которому его современники уже дают имя Фридриха Великого, был тогда любим и уважаем, и велика была тогда радость по случаю его восшествия на престол.
Мать, узнав, что берлинский двор будет носить придворные траурные платья, заказала по платью себе, своей фрейлине Каин и мне. Она хотела убедить штеттинских дам сделать то же, но они не пожелали, и это поселило раздор между всеми местными дамами и моей матерью, которая, надев свое придворное платье раз или два в воскресенье, больше уже его не надевала. Через некоторое время после того, как отец привел Померанию к присяге прусскому королю, мать поехала в Берлин. Ее спросили в разговоре об истории с придворным платьем; она при мне стала отрицать этот факт, и я была очень удивлена, слыша это: тут впервые я слышала, как отрицали факт. Я подумала про себя: возможно ли, чтобы мать забыла обстоятельство, случившееся так недавно?
Я чуть не напомнила ей, однако удержалась и, кажется, хорошо сделала.
В начале лета мать поехала в Гамбург к своей матери, Альбертине Фридерике Баден-Дурлахской, вдове Христиана Августа Голштейн-Готторпского, епископа Любекского. Часть семьи оказалась там в сборе, а именно – ее сестра, принцесса Анна, и принцы Август и Георг Людвиг, ее братья; она взяла меня с собою. Никогда у меня не было столько свободы и воли, как там; я делала что хотела: бегала с утра до вечера по всем углам дома и всюду была желанной гостьей. Бабет не было с нами в эту поездку, и, собственно говоря, никто не смотрел за мною. Мне очень нравилось общество горничных бабушки и тетки; я боялась только своей горничной, действительно крайне сварливой, нервной и капризной и отлично умевшей, причесывая меня, драть мне волосы, если я не имела чести угодить ей накануне.
Пробыв некоторое время в Гамбурге, где каждый день бывали новые развлечения, бабушка со своими детьми уехала в Эйтин, резиденцию принца-епископа Любекского, правителя Голштинии. Этот принц привез туда из Киля своего питомца, герцога Карла Петра Ульриха, которому было тогда одиннадцать лет. Тут я впервые увидела этого принца, который впоследствии стал моим мужем: он казался тогда благовоспитанным и остроумным, однако за ним уже замечали наклонность к вину и большую раздражительность из-за всего, что его стесняло. Он привязался к моей матери, но меня терпеть не мог; завидовал свободе, которой я пользовалась, тогда как он был окружен педагогами и все шаги его были распределены и сосчитаны. Что касается меня, то я очень мало обращала на него внимания и слишком была занята молочным супом, который дважды в день в промежутках между едой готовила с горничными бабушки и затем ела; за обедом я была очень воздержна вплоть до десерта; сласти и фрукты составляли остальное в моем меню. Так как я была здорова, то даже не заметили моего образа жизни, а у меня не было охоты им хвастаться.
Из Эйтина мать и бабушка вернулись в Гамбург, откуда мать поехала в Брауншвейг, а оттуда отправилась через Цербст в Берлин и Штеттин. Смерть покойного короля очень изменила берлинский двор: в нем всё так и дышало удовольствием. Толпа иностранцев прибыла отовсюду, и первый карнавал был блестящим.
Необычайное приключение случилось с матерью в этом году, когда она возвращалась в Штеттин. Это было в декабре, около пяти часов, после обеда. Выпало такое множество снега, что почтальон сбился с дороги; он предложил матери отпрячь лошадей и поехать на этих лошадях искать проводников в каком-нибудь соседнем селении; мать согласилась на это, он отпряг лошадей и оставил нас. В карете матери, кроме нее и меня, были еще мадемуазель Каин и горничная; мать впустила туда еще двух лакеев из боязни, что они замерзнут. Наконец на рассвете почтальон вернулся с проводниками, но стоило больших трудов вытащить карету из снега, где она была как бы погребена. Зима 1740 года была очень суровая; ее сравнивали с зимой 1709 года, самой студеной на людской памяти.
В то время, как мы были в Брауншвейге, со мной случилось странное событие. Я спала в одной комнате, очень маленькой, вместе с Каин, фрейлиной матери; моя кровать стояла у стены, а ее – на небольшом расстоянии от моей; очень узкий проход разделял наши кровати; другой проход оставался между окнами и кроватью Каин. На стол между окнами поставили серебряный кувшин с тазом и ночник. Единственная дверь этой комнаты находилась в ногах кроватей и была закрыта. Около полуночи кто-то внезапно разбудил меня, улегшись на постель рядом со мной; я открыла глаза и увидела, что это была Каин. Я ее спросила: как это случилось, что она легла на мою постель? Она ответила: «Ради Бога, оставьте меня и спите». Я хотела узнать, что заставило ее сойти со своей кровати, чтобы лечь со мной. Она дрожала от испуга и почти не могла говорить. Наконец я так к ней пристала, что она сказала: «Разве вы не видите, что происходит в комнате, что находится на столе?» – и с головой закрылась одеялом. Тогда я встала на колени и просунула руку через нее, чтоб открыть полог и посмотреть, что там такое; но, право, ничего не увидела и не услышала; дверь была закрыта, свеча, серебряный таз и кувшин были на столе. Я ей сказала, что видела, она стала немного спокойнее и несколько минут спустя встала и заперла на задвижку дверь, которая, впрочем, была уже закрыта.