– Тебе зажечь спичку?
– Спасибо. Я сам.
Она протянула ему пачку папирос. Медленно размяв папиросу, он закурил. Когда он начал обшаривать глазами, куда бросить сгоревшую до половину спичку, глаза его натолкнулись на матовую дырку пистолета: Анна Викторовна стояла у него над головой и целила в лоб.
– Положи это, – попросил он, – он настоящий.
– Я знаю, – ответила она. – Если вы двинитесь, я продырявлю вам лоб. Он у вас без морщин, красивый. Камни где? Золото?
«Домик стоит на отшибе, рядом река и вокзал – паровозы гудят – никто ведь и не услышит ничего. Ну и ладно, может, к добру это. А патрона в патроннике нет, я ж его на всякий случай в ствол не загонял…»
Он поднялся, Анна Викторовна отскочила в угол и нажала курок. Жестко лязгнула сталь. Он прыгнул к ней и ударил сцепленными ладонями по голове, прямо по темени. Склонившись над женщиной, он взял из ее рук пистолет, загнал патрон в ствол и поднялся. Замер, потому что услышал в коридоре тихие шаги нескольких человек. Прижался к маленькому шкафчику, успев подумать, как это нелепо и смешно со стороны: голый граф Воронцов с пистолетом в руке в конуре у проститутки, которая работает на банду. Угол шкафа скрывал его. Он вжался еще теснее, и в это время пламя лампочки затрепетало. Дверь бесшумно отворилась, и он увидел высокого парня с дегенеративным, слюнявым лицом. В руке он держал топор, а за ним Воронцов успел увидеть глаза старика и кого-то еще, третьего. Не раздумывая, он выстрелил три раза. Детина упал молча, старик тоже – видимо, пуля легко прошла через фанерную стенку, а третий, невидимый Воронцову, тяжело упав, грязно заматерился.
– Тихо! – прикрикнул Воронцов. – Будешь выть – добью. Пистолет брось в дверь.
– Да нету у меня пистолета!
– Что у тебя есть, – повторил Воронцов, – кидай в дверь.
К ногам Анны Викторовны упала финка – лезвие было очень длинное, таким егеря свежевали лосей: Воронцов даже ощутил запах сосны, которым отдавало, когда егеря отбрасывали собакам теплый ливер.
Подняв нож, он вышел в коридор. Раненый смотрел на него мутными, круглыми глазами, прижимая ладонью печень. Воронцов подошел к входной двери, заложив засов, посмотрел в каморку старухи. Та спала, громко храпя: со стоном и долгими замираниями, Воронцов боялся, когда так храпели, – кучер пугал его в детстве.
– Ползи в комнату, – сказал Воронцов раненому, но тот отвалился на локоть. В уголке рта у него появилась кровь.
Воронцов вернулся в комнату; Анна Викторовна по-прежнему сидела, прижавшись к стене.
– Болит голова? – спросил он, одеваясь.
– Вежливы вы…
– Это лучшая форма лицемерия – вежливость-то…
– Пристрелите?
– А что мне остается делать?
– А его?
– Он и так умрет.
– Только в спину не стреляйте.
– Я в спину никому еще не стрелял, даже шлюхам.
Анна Викторовна оделась.
– Перед смертью хочу сказать, что вы были великолепны.
– Когда? В кровати или позже?
– Все время. Я никогда не вру, – нахмурилась она, увидев усмешку Воронцова. – Никогда. И поэтому я хочу вам помочь. Отодвиньте софу. Не бойтесь, у меня нет оружия.
– Почему вы решили, что я боюсь?
– Потому что вам надо стать ко мне спиной…
Воронцов отодвинул софу. Там был люк подпола, задраенный по-морски, накрепко.
– Поднимите люк, там каменный подвал, о нем никто не знает. А в подвале – ход: мы туда утаскивали всех – чтобы не было улик. Вам разумнее убить меня там. Выстрела не слышно.
– Выпить хотите? – спросил Воронцов, устало опускаясь на стул. – Тогда наливайте.
– Господи, – прошептала она вдруг, – Господи, почему вас Бог так поздно послал?
– Где деньги и ценности?
Анна Викторовна сильным движением – тренированно-гимнастически – поставила софу «на попа», отвернула две ножки. В одной были трубочкой спрятаны деньги, а вторую ножку она тихонько развела на две половинки, и на стол посыпались бриллианты.
– Откуда? – спросил Воронцов.
– Фаддейка бил тех, кого мне дед приводил.
– Один работал? – быстро спросил Воронцов: он понял, что сейчас случай, дикий случай – если она ответит, что он работал в паре, он получит человека, нужного ему сейчас, как никто другой.
– С братом.
– Где брат?
– В Посаде… Запой у него. Олег – божий человек.
– На, дорежь, чтоб не мучился, – сказал Воронцов, протягивая ей финку.
Анна Викторовна взяла финку и пошла в коридор. Воронцов пошел за ней следом. Фаддейка еще дышал.
– Куда бить?
– Куда хочешь – можешь в шею.
Она ударила Фаддейку в шею и – Воронцов следил за этим – не зажмурилась, только скулы зацепенели.
Через полчаса они сбросили тела в подпол и ушли вместе. Ночь провели на Брянском вокзале: он спал у нее на коленях, а она сидела, все время улыбаясь, и гладила его лицо, и глаза ее не были прежними, усталыми, неподвижными: они жили…
Под утро Анна Викторовна разбудила Воронцова:
– Олег, Фаддейкин брат, знает про наш подвал. Я сейчас вернусь – вы смотрите на Москву-реку, все поймете.
Через полчаса на другом берегу вспыхнул пожар: Анна Викторовна подожгла дом, облив его керосином с трех сторон. Сухое дерево вспыхнуло ярко и желто в зыбких рассветных сумерках.
Человек и закон
Председатель Московского ревтрибунала Тернопольченко[21] был человек одинокий, замкнутый и нелюдимый. На собраниях он выступать не любил, процессы вел хмуро, непреклонно, впрочем, порой принимал неожиданные решения: оправдывал людей, казалось бы, обреченных, и, наоборот, брал под стражу в зале трибунального заседания свидетелей по делу – на первый взгляд ни в чем не повинных. Когда его как-то спросил об этом правозаступник Муравьев, председатель ответил в обычной своей медлительной манере:
– Я в решениях нетороплив, но сугубо надежен. Вы вправе опротестовать мое решение, если опровергните вот эти строчки на страницах дела, – и он протянул Муравьеву три толстых тома с закладками. – Извольте ознакомиться.
Как-то прокурор Крыленко[22] сказал о нем:
– Чертовски талантливый юрист, но бесконечно чувствительный – он терзается, когда выносит приговор.
Лишь Крыленко знал по временам подполья, что Тернопольченко, тогда студент Киевского университета, эсдек, проданный охранке своим ближайшим другом, стрелялся в ссылке и его чудом выходили: один из ссыльных, эсер Гойхберг, был медик, он и спас его.
Через десять лет дело Никодимова, Рогалина и Гойхберга попало к Тернопольченко. Он запросил себе отвод, но Карклин ему в этом отказал. Перед началом заседания трибунала Тернопольченко, откашлявшись, спросил у подсудимых:
– Есть ли у кого отводы к составу трибунала?
Отводов ни у кого не было. Гойхберг только все время смотрел на Тернопольченко, и губы его кривила горькая усмешка.
– В таком случае, – сказал Тернопольченко, – я должен дать тебе самоотвод, поскольку Гойхбергу обязан жизнью, а по материалам дела этот подсудимый заслуживает расстрела.
Когда Гойхбергу вынесли приговор – десять лет тюремного заключения, – Тернопольченко пошел на базар, продал свои часы, купил на эти деньги сапоги и сала, пришел в тюрьму – в день официально разрешенных свиданий – и передал все это Гойхбергу.
– Спасибо тебе, Нестор, – сказал Гойхберг, – я знаю, что жизнью тебе обязан, не то что сапогами.
– Если бы я судил тебя, Рувим, – ответил Тернопольченко, – я бы приговорил тебя к расстрелу…
– Ты это говоришь с полной мерой ответственности?
– С наиполнейшей.
– Но это же страшно, Нестор.
– Может быть. Но это правда.
Через месяц после этого он получил телеграмму с Полтавщины от отца: «Мать и сестры умирают с голоду. Помоги чем можешь»; Тернопольченко пошел к наркомюсту Курскому.
– Дмитрий Иванович, я понимаю, что обращаюсь к вам с просьбой противозаконной, но больше мне обратиться не к кому. Вот, – он положил на стол наркома телеграмму. – Может, мне два оклада бы выдали наперед?