Ленин глянул в окно. Весеннее небо было тугое, тяжелое, в два цвета – густо-синее и марево-красное. Гомонило воронье. Малиново перезвонили куранты, ударили время. Ленин проверил свои часы и включил лампу.
* * *
«…Я все надеялся, что приток новых работников в коллегию Рабкри оживит дело, но из расспросов Сталина не мог видеть этого. Прошу черкнуть мне, а потом устроим, буде надобно, свидание. У вас 8000 штат, вместо 9000. Нельзя ли бы сократить до 2000 с жалованием в 6000 (т. е. увеличить втрое) и поднять квалификацию?
Если Аванесов[20] скоро приедет, покажите ему тоже.
С коммунистическим приветом
Ленин».
«Попробуйте сопоставить с обычным, ходячим понятием “революционера” лозунги, вытекающие из особенностей переживаемой полосы: лавировать, отступать, выжидать, медленно строить, беспощадно подтягивать, сурово дисциплинировать, громить распущенность… Удивительно ли, что некоторых “революционеров”, когда они слышат это, охватывает благородное негодование, и они начинают “громить” нас за забвение традиций Октябрьской революции, за соглашательство с буржуазными специалистами, за компромиссы с буржуазией, за мелкобуржуазность, за реформизм и прочее и тому подобное!»
«Мы не умеем гласно судить за поганую волокиту: за это нас всех и Наркомюст сугубо надо вешать на вонючих веревках. И я еще не потерял надежды, что нас когда-нибудь за это поделом повесят… Почему не возможен приговор типа примерно такого:…объявляем виновными в волоките, безрукости, в попустительстве бюрократизму и объявляем строгий выговор и общественное порицание, с предупреждением, что только на первый раз так мягко караем, а впредь будем сажать за это профсоюзовскую и коммунистическую сволочь…»
«В 1921 году на III конгрессе (Коминтерна. – Ю. С.) мы приняли одну резолюцию об организационном построении коммунистических партий и о методах и содержании их работы. Резолюция прекрасна, но она насквозь русская, то есть все взято из русских условий. В этом ее хорошая сторона, но также и плохая. Плохая потому, что ни один иностранец прочесть ее не сможет… она слишком длинная. Таких вещей иностранцы обычно не могут прочитать… Если в виде исключения какой-нибудь иностранец ее поймет, то он не сможет ее выполнить… У меня создалось впечатление, что мы совершили этой резолюцией большую ошибку… Резолюция отражает наш российский опыт, поэтому она иностранцам совершенно непонятна, и они не могут удовлетвориться тем, что повесят ее, как икону, в угол и будут на нее молиться. Этим ничего достигнуть нельзя. Они должны воспринять часть русского опыта. Как это произойдет, этого я не знаю…»
«Вся работа правительства… направлена к тому, чтобы то, что называется новой экономической политикой, закрепить законодательно в наибольшей степени для устранения всякой возможности отклонения от нее».
«Об образовании СССР… Одну уступку Сталин уже согласился сделать. § I сказать вместо “вступления” в РСФСР – “Формальное объединение вместе с РСФСР в союз советских республик Европы и Азии”.
Дух этой уступки, надеюсь, понятен: мы признаем себя равноправными с Украинской ССР и др. и вместе и наравне с ними входим в новый союз, новую федерацию…»
«Объявить строгий выговор Московскому комитету за послабления коммунистам… Подтвердить всем губкомам, что за малейшую попытку “влиять” на суды в смысле “смягчения” ответственности коммунистов ЦК будет исключать из партии… Циркулярно оповестить НКЮст (копия губкомпартам), что коммунистов суды обязаны карать строже, чем некоммунистов…
Р. S. Верх позора и безобразия: партия у власти защищает «своих» мерзавцев!!!»
«Мы можем… сделать из городского рабочего проводника коммунистических идей в среду сельского пролетариата.
Я сказал “коммунистических” и спешу оговориться, боясь вызвать недоразумение или быть слишком прямолинейно понятым… До тех пор, пока у нас в деревне нет материальной основы для коммунизма, до тех пор это будет, можно сказать, вредно, это будет, можно сказать, гибельно для коммунизма…»
К истории вопроса
За полгода до того, как Альского вызвал Ленин, сведения о неблагополучном положении в Гохране дошли до Рабоче-Крестьянской Инспекции. Нарком Сталин пригласил своего заместителя Аванесова и, по обыкновению прохаживаясь по большому кабинету, – он попросил соединить воедино три комнаты, чтобы окна выходили не только на улицу, но и во двор, – негромким глуховатым голосом сказал:
– Если то, что болтают о Гохране, хоть в незначительной толике соответствует правде и эта правда откроется, – этим не преминет воспользоваться товарищ Троцкий, для того чтобы на ближайшем Политбюро повторить свои нападки на систему Рабоче-Крестьянской Инспекции. Если же никакого хищения народных ценностей нет, то именно РКИ должна взять под защиту честь и достоинство старых спецов. Достаточно товарищ Троцкий жонглирует примерами честной работы военспецов в своем ведомстве – не он один думает о привлечении к работе старых специалистов. Подберите Цепких, опытных людей и бросьте их в Гохран контролерами. Это не обидит, не может обидеть работников Гохрана, и это гарантирует республику от каких-либо – не только в настоящем, но и в будущем – хищений.
Через три дня инспекционный отдел предложил Аванесову кандидатуры трех работников: Козловская, Газарян и Потапов. Аванесов предполагал побеседовать с каждым из предложенных товарищей, но свалился в тяжелейшей, с осложнением на легкие, инфлюэнце. Сталин был занят в Наркомнаце и ЦК, и эти три человека автоматически перешли из системы РКИ в Гохран. Однажды на оргбюро наркомфин Крестинский перекинулся со Сталиным несколькими словами – и тот и другой знали Козловскую по временам подполья, да и жила она сейчас в Кремле, только в Кавалергардском корпусе, в квартире рядом со Стучкой. Крестинский, правда, еще не переехал в Кремль из Второго дома Советов, бывшего «Метрополя», но это не помешало ему сразу же вспомнить Козловскую и поблагодарить Сталина за то, что он прислал в Гохран такого надежного и проверенного, сугубо интеллигентного работника.
– Товарищ Крестинский, – усмехнулся Сталин, – я запомню эти ваши слова: вы первый нарком, который благодарит нас за контролера. Об этом я непременно расскажу товарищу Демьяну – пусть он напишет басню, но опубликуем мы ее попозже, лет через десяток – в назидание потомству. Если же говорить серьезно, я рад, что вы верно поняли эту нашу акцию, спасибо вам за разумную доброту по отношению к бедному Рабкрину…
Пожамчи остро приглядывался к трем контролерам. Он попросил оценщика Шелехеса зайти к Левицкому, начальнику Гохрана, в прошлом председателю Ссудной кассы, и договориться с ним, чтобы именно они, Пожамчи и Шелехес, и никто иной, провели контролеров по Гохрану, показали им драгоценности, хранившиеся здесь, и ввели их в курс дела.
– Согласитесь, товарищ Левицкий, – Шелехес подчеркнуто называл Евгения Евгеньевича Левицкого, бывшего тайного советника, «товарищем» – и в беседах один на один, и на совещаниях, и на профсоюзных отчетах, – согласитесь, что новым коллегам будет трудно самим входить в русло наших ювелирных тонкостей… Им надо помочь так, чтобы они с первого же дня верно сориентировались.
«У, сволочь, до чего хитер, – думал Левицкий, глядя на красное, квадратное лицо Шелехеса, – ведь облапошит бедных комиссаров, не иначе…»
Зарплату, как теперь по-новому называли «оклад содержания», Евгений Евгеньевич получал, как и все в охране, мизерную, но сильно выручал паек: давали воблу, сахар и муку. В первые месяцы, получив этот пост, Левицкий был несказанно удивлен и обрадован. Он понимал, что только избыточная честность может сохранить ему это, в общем-то свалившееся на голову, совершенно неожиданное счастье – сытость. Пусть смехотворная – в сравнении с той, которая была ему привычна до переворота, – но ведь благополучие забывается куда как быстрее, чем горе и голод.