Я кинулся к своему завотделом, а тот от души всхохотнул: эх, мол, чему вас только на журфаке учат – деревня! Там же частица «не» будет – «непосредственный»– и её, эту частицу, позже, ручным набором вставят. «Фонарик» называется на журналистском сленге – запомни, мол, студентик…
На следующий день зиловские работяги развернули родимую многотиражку и кто со страхом, а кто и с наслаждением узнали-вычитали о «посредственном участнике» минувшей войны. Редактора «Автозаводца» разжаловали в простого парторга цеха, ответсека и того дежурного рюмашечника турнули из партии и с работы. А я потом жарко доказывал на факультете, что я не верблюд…
Мои надежды на очищающий экзамен меня подбадривали. Литературу я всегда сдавал с ходу и на «отл.». Вот и на сей раз, мельком глянув на вопросы, я тут же вызвался отвечать. Экзаменаторша – сухая, без определённого возраста и без ярко выраженных половых признаков дама, известная в узких кругах литературовьедка Полина Абрамовна Серая – слушала мои рассуждения о борьбе литгруппировок в 20-е годы вполуха, записывая что-то своё в тетрадь. Когда же я перешёл ко второму вопросу – «Поэзия Н. Рубцова в контексте времени» – вдруг оживилась, заволновалась, принялась сбивать меня. Да что случилось-то? Я начал сам горячиться, доказывать своё, но ей ответ мой явно не нравился.
– Вы слишком преувеличиваете талант этого поэта, – наконец сухо подытожила докторша филнаук. – Он далеко уступает, например, Пастернаку или Мандельштаму. Журналисту необходимо разбираться в поэзии.
– Но как же! – вскричал наивно я. – При чём тут Пастернак с Мандельштамом? Хорошие поэты! Но в связи с Рубцовым сразу всплывает в памяти имя Сергея Есенина, его «тихая» поэзия…
– Это у Есенина-то тихая поэзия? – голос окололитдамы стал ещё суше. – Довольно.
Она склонилась над моей зачёткой и нервно что-то в ней накорябала. Я взял, глянул – «хор.».
– П-п-позвольте, – я даже начал заикаться, – но у меня никогда по литературе не было четвёрки – это невозможно!
– Теперь есть, – она смотрела на меня холодно и даже с ненавистью.
И вдруг до меня дошло, я понял сердцем: не меня она так ненавидит – Рубцова с Есениным! Вот тебе и профессор русской литературы…
В ДАС я приехал с огнетушителем «Кавказа» в портфеле. Аркадий уже кейфовал дома – довольный и вполпьяна: огрёб зачёт по коммунизму и привычный трояк по лит-ре. Гуляй, ребята! Ленка пока не появлялась, да я и предчувствовал – ссора-обида опять затянется, и сегодня Елену Григорьевну вряд ли стоит ожидать. Да и дьявол с ней! Где-то задержалась и Аркашина Анжелика – . Мы пустились в загул вдвоём.
И вот тут я получил оглушительный, жестокий удар ниже пояса… В прямом смысле! У меня вдруг обнаружилась-проявилась глазная болезнь: приспичило отлить паршивый ядовитый «Кавказ», и только я приступил к процедуре – глаза мои от боли полезли на лоб. Я глянул на себя в зеркало этими выпученными идиотскими глазами и мгновенно понял – влип. Это точно, как ещё её именовали в студенческом фольклоре, – птичья болезнь: не то два пера, не то три пера.
Я взвыл. Кинулся из ванной к Аркаше: что делать? Как быть? Аркадий был по этой части уже дока: он вместе с первым опытом любви подцепил тогда, на первом курсе, от мясистой Лизаветы и подарочек. Аркаша осмотрел-обследовал меня и философически резюмировал:
– Мужик всё должен испытать. Да-а-а… Теперь слушай сюда: первым делом – пить нельзя. Ни грамма! А завтра – к Лазарю Наумычу в диспансер.
Я кинулся искать эту стерву. Клянусь, я бы тут же на месте убил её! Но Бог её в тот вечер спас – она не ночевала в ДАСе.
На следующий день, прибежав из больницы, уже с первым бициллиновым зарядом в заднице, я ворвался в 307-ю. Она спала сладко, уткнув нос в подушку. Я сдёрнул одеяло.
– Одевайся!
Девчонка-соседка из своего угла молча испуганно смотрела. Эта же тварь попробовала куражнуться: спать, мол, хочу – отстань.
– Одевайся, – без крика, страшно повторил я.
Лицо моё, я чувствовал, побелело насмерть. Она испугалась. Молча вскочила, накинула халат. Я схватил её цепко за руку, поволок из комнаты, по коридору, вверх по лестнице – она чуть не падала, теряя сабо. Встречные дасовцы шарахались от нас. Я отпер дверь, втолкнул её в комнату, повернул ключ на два оборота, скрестил руки на груди и молча начал на неё смотреть. Она вдруг испугалась всерьёз, прижалась лопатками к шкафу.
– Ты чего, Вадь? Я у родственников ночевала… Правда, правда!
Я разлепил пересохшие губы, прохрипел:
– И ты на этот раз от родственников уже сифилис мне привезла?
– Какой сифилис? – распахнула она глаза. – Ну и шуточки!
– Шу-точ-ки?! – взревел не своим голосом я и схватил со стола прикрытый газетой охотничий складной нож. Мы им безобидно чистили картошку и резали хлеб, но лезвие у него мощное, широкое – убойное.
– С-с-сука! – я наотмашь замахнулся…
И в этот миг я увидел её глаза – заспанные, ненакрашенные, детские, переполненные недоуменным страхом. Она смотрела почему-то не на лезвие, а прямо мне в лицо. Бледность высветлила скулы. Рот её начал приоткрываться для последнего предсмертного крика…
Что-то дрогнуло во мне. Но движение руки уже началось, убийственный удар остановить уже было нельзя.
Я дико взвизгнул, бросил левую руку, ладонью вниз, на плоскость стола и – ударил.
Нож с хрустом вошёл в мою плоть, пробил её насквозь, пригвоздил к дереву. Брызнула кровь.
Я тупо смотрел на перламутровую рукоять – она покачивалась.
Лена вскрикнула и закрыла лицо руками.
Глава IV
Как я потерял и руку, и голову
1
Утром, уже в девять, мы с ней были в вендиспансере.
Всю дорогу, два квартала, вышагивали молча: я впереди, она сзади. Я знал: теперь я не скажу с ней ни слова, ни полсловечка что бы ни случилось – уже бывали в моей жизни случаи, когда неделями я, психанув, не разговаривал с родной матерью. Я ещё накануне замолчал, когда она, Лена, бросилась было ко мне с лепетом, слезами, руку раненую хватать начала. Я только процедил: «Завтра к девяти идём в больницу вместе», – и вывел её за порог.
В коридоре венерической лечебницы, несмотря на столь ранний час, уже толпились жертвы своего темперамента обоего пола. Я сел в мужскую компанию-очередь, Лена пристроилась напротив, среди баб, бабёнок и девах. Там сидели сучонки и моложе её – совсем школьницы-семиклашки. Впрочем, кожных хворей на свете немало, бывают заразы и безрадостные. Лена сидела, уткнувшись взглядом в затёртый пол, уши её горели. Она была без косметики, гладко причёсана, в длинной тёмной юбке, белой кофточке с глухим воротом: ни дать ни взять – воспитанница института благородных девиц. Над её головой яркий плакат с голой грудастой проституткой предупреждал: «Не соблазняйся – пожалеешь!» Груди простипомы с чудовищными сосками были почему-то ядовито-фиолетового цвета – и орангутанг пьяный вряд ли соблазнился бы.
В руке моей пульсировала боль. Ладонь, туго спеленатая бинтом, густо благоухала «Шипром». Перевязку мы с Аркашей делали ночью, уже под утро, так что йод или зелёнку искать – не то время, да и недосуг. Из-под повязки торчали лишь кончики пальцев. Я мог шевелить только большим и мизинцем, безымянный же, средний и указательный распухли и горели огнём.
Два мужика рядом со мной разговорились. Я прислушался, отвлекаясь от корявых дум и боли.
– Хе, да я уж восьмую ходку делаю, ветеран здешний, – весело, с аппетитом жаловался худой, похожий на слесаря-алкаша. – Прямь напасть какая-то: как залезу на новую бабу, так глянь и – закапало. Уж не повезёт, так и на родной сестре триппер словишь…
– Ты што, с сестрой родной, што ли? – раззявил рот губастый и упитанный его собеседник.
– Со сродной! Совсем, «што ли»? Поговорка это такая, про сеструху-то… А ты чего, тоже с этим?