Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Губастый скривился, вздохнул.

– Эх, если б! Я бы от радости сплясал щас… Сифон у меня проклятый. Никак не отцепится. Нахрадила одна стерва ещё в позапрошлом ходу – вот и маюсь. Всехо-то разочек и трахнул её, а вот… Хадина!

Я непроизвольно отодвинулся от сифилитика, с содроганием подумал: «Чёрт, а ведь и мои анализы ещё неизвестно что показали… Как оглоушит сейчас Лазарь Наумыч, обрадует…»

Старый циник упёр в меня свой чудовищный рыхлый багровый шнобель и брезгливо поинтересовался:

– Привёл свою коханую?

– Привёл, – буркнул я.

– Зови, а сам подожди за дверью.

Я вышел, кивком позвал Лену. Она суетливо, жалко привскочила, заспешила под взглядами очередей в кабинет.

Минут через десять она выскользнула обратно и так же, опустив очи долу, пошла по коридору к лаборатории.

– Ну, рассказала она – от кого? – спросил я Лазаря Наумыча, хотя и так прекрасно всё знал.

– А вот это, молодой и влюбчивый человек, есть врачебная тайна. Ты вздумаешь укокошить соперника, а мне – грех ненужный на душу.

Укокошить?.. Ха! Мне и в голову не приходило…

Однако ж, когда, закачав в мышцу ещё одну порцию антибиотика, я шагал обратно в ДАС, бросив бывшую возлюбленную в заразной лечебнице, я всерьёз задумался над словами старого еврея. А что, действительно, я ведь сильнее всех и пострадал. Взять вот, да и садануть быка этого московского, сынка номенклатурного ножом под дых… Или хотя бы морду ему отшлифовать…

Впрочем, одному-то где мне: судя по её описаниям, этот третьекурсник Макс Мельник, которого я сразу переиначил почему-то на немецкий лад Мюллером, – был здоровёхонек. Меня особенно бесило даже не то, что хмырь этот, как выражаются на востоке, испил из моего кувшина, а – его сынковость, его квартира, подаренная ему папашей, райкомовским кабаном, его несомненная спесь: уж, конечно, он махрово презирает таких, как я, – сирых и убогих дасовцев.

«У-у-у, сволочь! Точно – убью!» – потешил я себя мечтаниями, разгребая промокшими насквозь сапогами снежно-грязевое месиво московских мостовых и придерживая правой рукой горящую в огне боли левую. И главное гадство – выпить нельзя, а как без этого наркоза иначе можно уравновеситься?

На следующий день Судьба решила щекотнуть меня, проверить на вшивость. Я томился в очереди за уколом, когда приоткрылась дверь кабинета, и медсестра, презрев все и всяческие врачебные тайны, завопила на весь коридор:

– Мель-ник! Мельник есть?

Я вскинулся: по коридору ко мне стремительно приближался этот негодяй. И вправду – Мюллер: массивный наглый нацистский какой-нибудь унтерштандартенфюрер. Накануне, сладко мечтая о мщении, я знал-надеялся, что всё это произойдёт нескоро – вот-вот каникулы, да и пока рука подзаживёт… И вот, пожалуйста, надо резко принимать решение, вскакивать, размахиваться, бить его по харе…

Очень получилось бы зрелищно!

Он прошествовал мимо, мельком глянув на моё, не знакомое ему, лицо. По виду его можно было подумать – идёт он не в кабинет венеролога триппер свой демонстрировать, а на трибуну комсомольского собрания – речугу толкануть…

Тьфу на тебя, морда фашистская! Провались и ты, и она вместе с тобой!

Суки заразные!

2

Наш Дом активного секса в каникулы опустел.

Укатил по путёвке и мой Аркаша – в подмосковный студенческий лагерь. Тоска – хоть взвой. Беспокоила рука, но больше душа тревожилась. Без спасительного «Кавказа» как бы и впрямь не начать себе вены потрошить.

Я то и дело натыкался на её вещи, ненужно каждый раз волнуясь. У меня осталась целая коллекция: махонькие тапочки, гребешок, зажигалка газовая, первый том «Опытов» Монтеня…

Я уж не говорю о записках и фотографиях. Тех фотографиях. Я отпечатал тогда всю плёнку, 36 кадров, словно сделал колоду порнокарт, и в двух экземплярах. Не знаю, как распорядилась своей колодой она, я же сразу выбрал-оставил пять её изображений – самых художественных и качественных, остальные уничтожил. Хотел теперь изрезать и плёнку, но зачем-то решил оставить-сохранить. Зачем?.. А затем, чтобы сладко и ядовито помечтать в пьяном угаре, как однажды, когда она будет счастлива с другим, остепенившеюся матерью семейства, я, страдающий, брошенный, презираемый, – предъявлю-вытащу из тайника эту плёночку и посмотрю, как изменится она в лице.

Просто посмотрю и – всё…

Я ходил из угла в угол по комнате часами – в тишине, в одиночестве – и, укачивая больную руку, всё думал, вспоминал, размышлял. Пора уже нагрянула и за диплом вплотную садиться, и преддипломную практику проходить, и с распределением конкретно решать. В самом деле – не ехать же в Севастополь. Или всё же – в Севастополь?..

Голова бастовала.

Руку тревожить я старался как можно реже, перевязывал через день. Сначала, приседая от боли, обжигал рану одеколоном, потом купил мазь Вишневского. Ладонь припухла. Всё туже распиралась пульсирующей болью. Пальцы по-прежнему не шевелились. Видно, дурацкий нож задел, а может и вовсе перерезал сухожилия. Тогда мне светило до конца жизни ходить с растопыренными пальцами…

И вот тут, дурак, вместо того, чтобы помчаться в поликлинику, я, только лишь завершился мой укольно-бициллиновый курс, на последние рубли купил билет, отстучал телеграмму и помчался от тоски московской к родному дядьке, полному моему тёзке – Вадиму Николаевичу, в славный хлебосольный город Ворошиловград. Поживу, решил, у родичей недельку, откормлюсь на домашних харчах, попью горилки – уже можно теперь. Да и над дипломом посижу, ведь в тамошней библиотеке наверняка найдутся мои любимые поэты. Тему я взял самую что ни на есть творческую и от журналистской практики далековатую: «Общность интонации в поэзии Сергея Есенина и Николая Рубцова». Я уже и тогда предполагал-предчувствовал: газетная подёнщина – всё же не мой хлеб.

Но уже в поезде, ночью, мне стало оченно и оченно препаршиво. В плацкартном вагоне натопили так, словно эта была передвижная баня, и я себя на второй полке чувствовал доподлинно, как на полке. Порою я всерьёз воображал, будто еду, как и мечтал совсем недавно, в Крым. Там ждут меня родимые дивные очи – огромно-серые, бесхитростные. Плещет море… Вдали, у самого горизонта, движется белый пароход… Над волнами – чайки… Возле берега выпрыгивают из моря два ласковых дельфина, весело кувыркаются… Мы с Леной, той Леной, взявшись за руки, заразительно смеёмся…

Внезапно море темнеет, застывает, мертвеет. По нему, прямо из-под наших ног, скользит огненный пунктир – стремительно, целенаправленно, страшно – и вонзается в корабль: словно в гигантском игральном автомате под названием «Морской бой». Взрыв! Белый корпус разламывается, оседает, погружается в кисельную морскую муть. Совсем близко от берега покачиваются белыми брюшками вверх мёртвые дельфины. Лена впивается в левую мою ладонь острыми ногтями – до нестерпимой разрывающей боли…

Стряхивая душный кошмар, я бьюсь лбом о третью полку, прихожу в себя, отдуваюсь, свешиваю голову вниз. Мои попутчики-соседи, разметавшись от жары, храпят, бормочут, вздрагивают, – переживают свои сонно-дорожные кошмары. Рука болит, на душе, как за окном вагона, – мрак и темь…

Жена дядьки, хлопотунья Надежда Михайловна, всю войну оттрубила фронтовой медсестрой. Она тут же, за столом, когда ещё не закруглился обильный празднично-встречный завтрак, чуть не насильно размотала мою руку, глянула сквозь толстые очки на рану, которую я, якобы неосторожно, нанёс себе во время игры неведомой, и заволновалась. Да и то! Я и сам напугался: ладонь чудовищно распухла, вокруг раны блестевшая натянутая кожа зловеще потемнела. Тётя надавила пальцем, послышался явственный и какой-то нежный хруст – словно потрогали-помяли папиросную бумагу.

– Температура есть? Озноб? Понос? – вцепилась в меня Надежда Михайловна. – Как ночь спал? Аппетит какой?.. Впрочем, аппетит, вижу, пока есть, слава Богу. Температуру сейчас замерим… Но, голубчик, в любом случае – немедля к врачу. Срочно! С антоновым огнём, милый мой, шутки плохи.

15
{"b":"64996","o":1}