Неожиданно Матрена улыбается и говорит:
— А помните наши посиделки от зари до зари? Соберемся, бывало, у подруги со своими прялками и сидим прядем, поем песни. И парни с нами — страсть озорные. Керосину не хватало — лучину зажжем. И не жаловались. Весело было. А парни-то, парни-то какие были в нашу-то пору — огонь! Не то что ныне…
— Как же невесело! Надо бы веселее, да некуда! — вздыхает Федора и при полном молчании гостей тихо и печально повествует: — Коноплю надо сначала посеять. Вырастет она, милы, лес лесом — дергали вручную. Сначала посконь, а позже — всю остальную. Рученьки-то в кровавых мозолях, по ночам зудят, глаз не дают сомкнуть…
— А мочка конопли в ледяной воде?
— А кострика туча тучей, дышать, бывало, нечем?
— Весело, что и говорить!
Матрена Дятлова смущенно улыбается:
— Ладно уж. Что было, то быльем поросло. Но ведь не жаловались?
— А кому? Кому пожалуешься-то? — грозно и сурово спрашивает Федора, и все вновь умолкают.
Я смотрю на эту величественную старуху. Ее словно бы прорвало, и она говорит, говорит:
— Росла я, сами знаете, сиротой. Сызмальства в людях горе мыкала — сколько одних побоев вынесла! Замуж выдали чужие люди. Бил он меня смертно, бил — и сам, поди, не знал, за что. А что поделаешь, кому скажешь про беду свою? Скажешь, тебя же осудят, ославят на все село. А ведь у меня сердце не камень, ведь и я любила, думала о счастье, да не далось оно мне в руки, счастье это…
Федора не сидит со всеми вместе за поминальным столом: она хозяйка, ее дело — смотреть за гостями, пополнять закуски, поглядывать на шесток, где, одна сковородка сменяя другую, жарится сало, яичница. Сейчас старуха стоит, высокая и гордая в скорбном своем воспоминании, стоит недвижно над столом, чуть склонив седую голову. У ее подруги, Дорофеевны, губы подрагивают, глаза увлажняются. Дорофеевна отворачивается и концом платка прикрывает лицо. А я вспоминаю ее недавний рассказ:
— Не знаю уж отчего, только не полюбилась я свекору да свекрови. Пока муж был дома, они ничего, помалкивали, и жить еще можно было. А как забрали моего Матвея в солдаты, тут и началось… Так уж измывались, что не приведи господь! Сядут, бывало, за стол, а мне и местечка на лавке не оставят. Стою за спиной свекора, свекрови и других снох, потянусь через их головы ложкой к борщу, а он, свекор, швырь ее в сторону. Хочу хлеба ломоть взять — он по руке ложкой. Так и уйду, умоюсь слезами…
Дорофеевна громко сморкается и выходит на улицу. Прохладный ветерок немного успокаивает. Из проулка появляются девчата. Дорофеевна слышит:
Оба парня смелые,
Оба хороши.
Милая рябинушка,
Сердцу подскажи.
Дорофеевна хмурится:
— Ишь ты, никак не выберет.
Навстречу девчатам, вышедшим из проулка, быстро приближаются другие — те, что вернулись из города. Вот они сейчас сомкнутся, смешаются, и пойдут по рукам покупки…
Оживленные лица девчат, прохладный воздух, бодрый голос, вылетавший из репродуктора на клубной площади, зажженные электрические лампы на столбах вдоль всей улицы развеселили Дорофеевну, вообще-то и не склонную к меланхолии. Она возвращается в избу.
Черноглазая женщина, не проронившая до этого ни единого слова, запевала старинную песню. Поначалу она взяла невозможно высокую ноту, но, увидев, что ее не смогут поддержать остальные, быстрое перестроилась, снизила голос, и вот по избе текло уже плавно, ровно и грустно:
Через три годочка
Сын домой идет,
Молодую жинку
Он с собой ведет.
Старухи и особенно веселая Матрена Дятлова дружно подтягивают:
Рада ли ты, маты,
Рада ли ты мною?
Рада ли ты, маты,
Моею женою?
Звуки песни нарастают, воздух насыщается тревогой. Тревожны и скорбны лица поющих. Глаза их блестят. Старая Федора стоит в прежней позе, сложив большие, жилистые руки на груди. Матрена Дятлова раскраснелась, распустила волосы, жилы на ее шее натягиваются струной, по лицу катится обильный пот. Маленькие девочки смотрят на бабушку со страхом: им все кажется, что жилы на ее шее вот-вот оборвутся, и тогда прямо на стол польется алая кровь, а дети очень боятся крови. Молодая Аннушка Сулимова вначале тоже пыталась петь, но не подладилась и теперь, обидевшись не то на самое себя, не то на старух, так хорошо и верно поющих, поджала губы в иронической усмешке. А черноглазая — вся во власти песни, она как бы помолодела, разрумянилась и, сбросив теплую шаль с головы, заливалась все звонче и звонче:
Рада я, сыночку,
Рада я тобою.
Только я не рада
Твоею женою.
Кто-то уже всхлипывает, кто-то глубоко вздыхает. Но песня, как судьба, о которой в ней поется, беспощадна:
Наливали сыну
Вина-винограду,
Нелюбой невестке
Зеленого яду.
Черноглазая поет уже надрывным, хватающим за душу голосом:
Давай, люба, выпьем,
Да по половинке.
Хай же нас схоронят
У одной могилке!
Старухи подхватывают угрюмо и сурово:
Схоронили сына
В зеленом садочке,
Нелюбу невестку
В глубоком ярочке.
Посадили сыну
Кусточек малины,
Нелюбой невестке
Колючей шипшины.
И вдруг из самых, казалось, сердец этих женщин исторгнулось торжествующее:
Малина-шипшина
Вместе порослися:
Знать, мои детины
Крепко влюбилися.
После того как угас последний звук песни, в избе некоторое время стыла напряженная тишина. Думалось, что никто не решится вызволить людей из плена давно минувшего, вызванного к жизни цепкой и жестокой силой человеческой памяти.
Наконец, Матрена Дятлова молвила:
— А ну их к лешему, эти старинные песни! Душу наизнанку выворачивают. Давайте новую споем.
— А может, спляшем, а? Нуте-ка: старые, расступись!
Это выскочила из-за стола женщина лет под шестьдесят, которую все зовут Маруся, — для восьмидесятилетних она и впрямь Маруся, в дочери сгодится. К тому же плясунья, каких не скоро сыщешь. Откуда-то явился и гармонист, сразу увеличивший мужскую часть этой компании вдвое. С его появлением и мне стало вольготнее — как там ни говори, а быть одному среди десяти женщин не очень-то удобно.
Началась пляска. Должен сказать, давненько уж не доводилось мне видывать такое веселье. И, наверное, было бы еще веселее на этих удивительных поминках, если бы Аннушка Сулимова, самая младшая из женщин, не пыталась подпортить дело своими ироническими замечаниями. Она всеми силами старалась, явно «работая» на москвича, подчеркнуть, что далеко шагнула от этих «некультурных» старух, что ей скучно среди них, что вообще село стало для нее тесным, что ее тянет в город. В который раз заговаривала она о театрах, о концертах, давая понять, что знает толк в искусстве, но старухи беспощадно перебивали ее, подтрунивали над ней, и довольно-таки ядовито, а под конец, не желая, видимо, слушать более ее нытья, выпроводили домой.