– Точно не знаю, но если бы ты читал Бабеля, то у тебя закрались бы сомнения.
– Кто такой Бабель? – спросил ещё не пришедший в себя Лёня.
– Просто, советский писатель. А почему собственно ты так насторожился?
– Тартаковский был моим научным руководителем… – печально проговорил Лёня.
– Не огорчайся, – стал я успокаивать Лёню, – не только ты, чистокровный русский, путаешься с этими недожидками, а и чистокровные евреии иногда ошибаются. Давным давно, на студенческих каникулах я познакомился в доме отдыха с Борисом Кауфманом. Ни один вечер мы повели с ним за преферансом, а вскоре по возвращению в Москву раздался телефонный звонок, и я услышал неуверенный голос Бориса:
– Игорь, у меня к тебе необычная просьба: не мог бы ты подъехать к синагоге и моей фотокамерой сделать несколько снимков.
– Нет проблем, но объясни, почему ты, фотокорреспондент АПН, не можешь сфотографировать сам? – спросил я.
– Конечно, могу, но многоуважаемый раввин не разрешает. Видишь ли, АПН получило заказ французского агентства сделать короткий репортаж о московской синагоге и проиллюстрировать его несколькими фотографиями. Это задание поручили мне, полагая, что в синагоге еврей фотограф будет более кстати. Меня действительно хорошо встретили, вызвали главного раввина. Более часа он водил меня по залам и подробно рассказал о всех проблемах московской синагоги. Когда же я всё это терпеливо выслушал и готов был сделать несколько снимков, раввин задал мне простенький вопрос: не еврей ли я? Я почти радостно, можно сказать впервые в жизни, ответил утвердительно. И что ты думаешь я услышал? А услышал, что сегодня суббота и еврею запрещено работать, а тем паче – в синагоге. Мои попытки переубедить ребе, апеллируя к тому, что я – коммунист, успехом не увенчались. Раввин сказал, что коммунистом становятся, а евреем рождаются. Так что, пожалуйста, приезжай! А то меня засмеют, и такое по Москве пойдёт, что долго потом не отмоешься. Тебе это недалеко, приезжай!
Мне уже давно всё стало ясно, но я с интересом продолжал слушать эмоциональный монолог своего приятеля, и лишь по окончании сказал:
– Борис, считай, что уже еду, но толку тебе от меня будет чуть. Для тебя я – русский, а для раввина я – еврей, и обманывать его мне не с руки.
– Теперь я не понял. Ты же Троицкий, – удивился Кауфман.
– Да, и отчество моё – Николаевич, а вот мама моя – еврейка. Но не волнуйся. Я приеду со своим другом. С ним всё в порядке: комар носа не подточит, – успокоил я Бориса.
Как раз в это время у меня находился Витя Буреев и мы готовились к предстоящему семинару. С радостью отложив науку куда подальше, мы отправились в синагогу. Кауфман встретил нас на ступеньках перед входом и в течение пяти минут вся работа была закончена. Вечер мы провели в ресторане дома журналистов, куда благодарный Кауфман пригласил нас, спасших его физтехов, – закончил я свой затянушийся рассказ.
– И Витька ничего мне не рассказал! – опять (теперь уже совсем по другому поводу, но ни чуть не меньше, чем прежде) удивился Лёня.
Есенин-Вольпин
Братство братством, но наиболее близок я был всё же именно с теми, нечистокровность которых так сильно удивила Лёню. И надо заметитьо, что и среди появлявшихся у меня «на стороне» новых знакомых и приятелей, почему-то также многие окзывались не совсем чистокровными.
На летних каникулах я и Вадим примкнули к небольшой группе сотрудников из Изобразительных Искусств имени А.С. Пушкина, которые во время своего отпуска отправились по русскому северу. Группа состояла из пяти человек, четверо (Борис, Марина, Маша и Яна) были специалистами по классической западно-европейской живописи и лишь одна Фая занималась иконописью.
В то время я интересовался импрессионистами. Прочел кое-какие книги по теории «чистых» цветов (красок) и, естественно, рассчитывал блеснуть своими познаниями. Но оказалось, что у моих попутчиков импрессионисты не были в почёте, и все мои попытки организовать дискуссии по этой проблеме не встретили никакого интереса. Зато иконопись оказалась именно той темой, которая чем дальше, тем всё ярче обсуждалась и вызывала самые неожиданные споры. Наверное я бы к этому отнёсся с пониманием и без всякого удивления, если бы в процессе нашего совместного пребывания вначале в Вологде, а потом в Кирилове и Феропонтове, сиживании по вечерам у костров и ночовок в деревенских избах на сеновалах, не узнал, что только Фая была чистокровная русская девушка, Борис, Марина и Яна оказались всего лишь полукровкаи, а Маша, так и вообще, – еврейкой.
Из услышанных мною споров я вынес много для себя нового. Мне было безразлично, кто более «велик» Дионисий или Рублёв и чем разливается их техника письма. Меня поразило открытие, что изображение одних и тех же событий с помощью слов и зрательных образов имеют принципиально разное осмысление. И главное, что событие, описываемое словами, осознаётся гораздо менее определённо, чем его зрительное изображение. И как я понял, цель иконописца состояла в том, чтобы эту определённость довести до предельной однозначности. Слушая спорящих, я думал о том, что, возможно, в высказываемых ими суждениях важна и национальная окраска говорившего и его отстранённость, не сопричастность к вере. «А вот интересно, как бы к этим спорам отнёсся тот, кто прошёл духовную семинарию», – думал я и, конечно, сразу же вспоминал об отце.
По возвращению в Москву Марина пригласила меня на чашку чая к своим друзьям искусствоведам. Это была обычная малогаборитная двушка. Все сидели в одной комнате, а дверь в другую была плотно закрыта. В какой-то момент Маша, хозяйка квартиры, попросила меня помочь ей на кухне, и когда я вышел, заговорщически тихо сказала:
– Хочу тебя представить одному человеку.
Предварительно постучав, она открыла дверь в соседнюю ком нат у.
– Алик, познакомься, – сказала Маша, – это наш новый, молодой друг, Игорь, без пяти минут физик.
– Александр Сергеевич Есенин-Вольпин, – не без гордости в голосе, приподнимаясь с кресла, представился незнакомец. – Вот, работаю, исправляю свою обезображенную статью. Присаживайтесь, – указывая на рядом стоящий диван, пригласил Александр Сергеевич.
О Есенине-Вольпине я уже слышал во время посиделок у костра. Он считался хорошим знакомым Маши. Она даже называла его своим другом, на что Фая резко возражала, утверждая, что псих, которому уже в юности поставили соответствующий диагноз, конечно, может быть хорошим знакомым, но уж никак не другом. Маша объясняла, что психоз Александра вызван его неадекватным сопоставлением себя со своим великим отцом, и в доказательство приводила его слишком высокую самооценку своих стихов, изданных недавно в Нью-Йорке.
В свою очередь Фая настаивала, что Алик переоценивает не только стихи, но и свои философские возможности, которые выглядят просто смешными в его «Свободном философском трактате», также изданным в Нью-Йорке. Для меня не было важно ни качество стихов, ни уровень философских изысканий Есенина – Вольпина. Был интересен сам факт, что человек, с отличием закончивший мехмат МГУ и вскорости после окончания защитивший кандидатскую, пишет и издаёт свои стихи и философские трактаты.
Я удобно устроился на диване в ожидании интересных откровений столь неординарной личности. Вначале Александр долго возмущался редакцией украинского журнала «Кибернетика». Публикуя статью Есенина – Вольпина по математической лингвистике, журнал внес несколько корректорских правок. Интересно, что исправления носили чисто литературный характер. Были изменены всего два – три слова и столько же знаков препинания. Но именно эти исправления и возмутили автора, полагавшего себя безупречным знатоком русского языка. Сейчас автор заканчивал ругательское письмо в редакцию, превышавшее размер самой опубликованной статьи. Предполагая, что Александр сейчас начнёт чтение письма, Маша заблаговременно исчезла из комнаты.
Оказавшись наедине, я решил поинтересоваться идеями, изложенными в статье. Вместо чёткого ответа автор стал объяснять основы математической лингвистики, а затем внезапно перескочил на изложение своих философских или скорее политических воззрений.