Ивашкевич и Виткевич выдержали испытание солдатчиной и, в конце концов, получили офицерские чины. Но путь к этому вел очень тяжелый…
События 1823–1824 годов, связанные с делом «Черных братьев», повлияли на всю последующую жизнь Яна. Расплата за юношеское вольнодумство оказалась чудовищной, и он полностью так никогда и не оправился от пережитого потрясения, спровоцировавшего сильнейший психологический надлом. В нем теперь трудно было узнать милого, прекраснодушного, романтически настроенного подростка. В душе Яна пустили ростки ожесточенность, цинизм и безнадежность, исключавшие прежний идеализм и прекраснодушные мечты.
Милосердие подполковника Яновского
Итак, в солдаты навечно, без выслуги, с лишением дворянства… Неужели на этом жизнь кончена? Николаевская эпоха – апогей самодержавия, торжество официальной народности и тотального государственного контроля. «Чтобы дышать воздухом этой зловещей эпохи, – писал М. Ю. Лермонтов, – надобно было с детства приспособиться к этому резкому и непрерывному ветру, сжиться с неразрешимыми сомнениями, с горчайшими истинами, с собственной слабостью, с каждодневными оскорблениями; надо было с самого нежного детства приобрести привычку скрывать все, что волнует душу…».
Беда Виткевича заключалась в том, что в свои ранние годы он эту привычку приобрести не успел. На что теперь мог рассчитывать бесправный солдат?
Благодаря Песляку мы знаем, что пришлось вынести недавним гимназистам. Из комфортной, сытой жизни, с мамами, папами и прочими любящими родственниками – «в неведомую, совершенно дикую по нашим понятиям страну»[65]. Для начала пройти по этапу около двух с половиной тысяч километров – шутка ли сказать! «К месту назначения мы следовали закованными в тяжелые пудовые цепи, причинявшие нам в пути жестокие мучения, как от непривычки носить и справляться с ними, так и от чрезмерной для наших слабых сил тяжести, дававшей себя чувствовать во время больших переходов по этапам». Прибыв на место, юноши быстро поняли, что тянуть солдатскую лямку им придется в очень тяжелых условиях. «К нам, по исполнении разных формальностей и по размещении в назначенные батальоны, приставлены для надзора солдаты и унтер-офицеры. В числе других карательных мер последовало запрещение всякой переписки – даже с родными, и вообще иметь с ними какое-либо сношение, а также и знакомиться с кем бы то ни было. Одним словом, можно сказать, что тогдашняя крайне строгая военная дисциплина была применена к нам в полной мере и нас держали под самым строгим надзором»[66].
Еще фрагмент из записок Песляка:
«При исполнении военных служебных обязанностей мне приходилось выстаивать в суточных караулах по з часа, нередко при морозе в тридцать градусов, попеременно с товарищами, после чего я снова посылался в ночной караул, который и выстаивал, прикрывшись одной только солдатской шинелью»[67].
Страдания усугублялись издевательствами и преследованиями обычных солдат, не ссыльных. Они называли Песляка «безмозглым полячишкой» и «безмозглым фармазоном». Бывало, когда юноша, проведя «утомительные часы караульной службы и дождавшись очередной смены, утомленный нравственно и физически», буквально падал от изнеможения и истощения и находил себе «приют под лавкою», его сон прерывался «грубым толчком ногою в бок и раздавался грубый и сердитый голос: “Убирайся безмозглый фармазон, я лягу тут!”»[68].
Аналогичные издевательства и преследования испытывали другие ссыльные.
Полфёров, хоть и напутавший немало в биографии Виткевича, мучения, выпавшие на его долю, передал весьма образно и близко к истине: «Седой поручик Сеньков, вышедший из рядовых, свирепо посматривал на своих учеников и искал нового случая “свернуть салазки”, как он выражался про свой излюбленный метод обучения солдат.
– Эй, ты, госпожа Польша, мечтаешь?.. Про родную сторонку изволили вспомнить… Слышь, какой артикул я приказал!..
Этот грубый окрик был адресован молодому солдату, очень стройному, с тонкими чертами лица, не измененными ни сильным загаром, ни толстым слоем пыли. Он машинально слушал команду, машинально проделывал все то, что делал его сосед по фронту. В серых глазах отражалось тяжкое горе, и невольно все солдаты старались выразить ему свое сочувствие, чем еще больше бередили раны товарища».
Он «в грязной солдатской рубахе, в тяжелых сапогах марширует по пыльному плацу далекой степи, выслушивая грубые окрики поручика. Хорошо еще, что в отношении его положен известный предел в оскорблении: “словесно, кроме матерных слов, можешь журить, но лица касаться не смей”, – гласил приказ коменданта крепости.
…– Эх… так бы и свернул салазки этому полячишке, – не раз злобно ворчал поручик, видя, как Виткевич путал команду и “портил фронт”»[69].
А «полячишке» только минуло 16 лет. Подросток, с неокрепшей психикой, по которой словно кувалдой молотили жуткие стрессы: арест, суд, издевательства, переход по этапу в Сибирь, изнуряющие батальонные будни… Вдобавок пришло трагическое известие из дома – умер отец. Разумеется, никто солдатика на похороны и не думал отпускать. Много чести заговорщику…
Бух уверял, что в Оренбургском крае Ян «всегда жил беззаботно и ни в чем себе не отказывал», что родители его, имея «хорошие средства», всем его обеспечивали[70]. Насколько это соответствовало действительности? Виткевич не был лишен родительской поддержки, но ее размеры варьировались в зависимости от конкретной ситуации и характера отношений «государственного преступника» с семьей, весьма, надо сказать, изменчивых. Оптимистичное и, пожалуй, некоторым образом завистливое утверждение Буха далеко не во всем подтверждается документальными свидетельствами.
Константин Андреевич не был свидетелем того, что пришлось пережить его другу сразу после прибытия в Орск. Тогда Яну отчаянно хотелось хоть у кого-то найти поддержку, защиту, услышать доброе слово. Наверное, поэтому он с таким доверием отнесся к командиру Орского батальона подполковнику Александру Андреевичу Яновскому, который вроде бы сжалился над пареньком и взялся облегчить его участь.
Ян донельзя обрадовался тому, что старший офицер (да еще какой, самый главный в Орске!) проникся его проблемами, проявил сострадание. Но вскоре выяснилось, что надежды зряшные. Расположение Яновского обернулось для Виткевича еще одним тяжелым испытанием.
Обыкновенно историки и литераторы если и вспоминают о Яновском, то как об исключительно порядочном человеке, который помог ссыльному вынести тяготы солдатского существования. Примерно так рассказывает в «Дипломатическом агенте» Юлиан Семенов – мол, благородный, добрый и интеллигентный наставник, да еще сочувствовавший «борцам за свободу». Встречались же такие среди царских держиморд!
Батальонный командир приветил юношу, поселил у себя в доме, вел с ним умные беседы, в том числе на французском и английском языках. Более того, как уверял писатель, подполковник способствовал тайной переписке Яна с другими вольнодумцами, с декабристами, а еще прикрывал его побег! Будто бы Виткевич бежал в Бухару, где уже тогда (то есть не позднее 1829 года, к концу которого Яновскому пришлось покинуть Орск) он столкнулся с английским разведчиком и путешественником Александром Бернсом. Будто бы Яновский обманывал прибывшего из Тобольска жандармского полковника Маслова, говорил, что понадобившийся ему солдат заболел холерой и находится на излечении в лазарете. Поэтому, когда Ян вернулся (в Бухаре все как-то не задалось), то смог без проблем возобновить службу в батальоне. И так они после этого сдружились с Яновским, что при расставании чуть ли не рыдали.