Литмир - Электронная Библиотека

Изба наша старая, срубленная лет сто, а то и больше, назад из отборного листвяка, со временем превратившегося в железо – гвоздь забить – проблема! Крыльцо высокое, о восьми ступенях, с фигурными отводами, скобленными до розоватого света. Сени просторные, гулкие, с деревянными спичками в стенках, на которые когда-то вешалась конская сбруя, а потом всякие тряпки. Сама изба натрое разгорожена филенчатыми заборками, с большой русской печью посредине.

Мама любила избу. Скоблила, подкрашивала, подбеливала, половики стлала свежие, пахнущие стиркой и морозом, и всё искала, как бы ещё прихорошить её. Изба была для неё живым существом. Она даже разговаривала с ней, когда никто не мог слышать.

Всё, что лежало за пределами Харагута, нашего села, представлялось маме непонятным, а может быть, и нереальным, и я никогда не слыхал, чтобы ей вдруг захотелось поглядеть другие края. Самая дальняя её поездка – в Приленск на базар. Но городок ей не нравился, там, как говорила она, даже солнце не так ходит, и вообще суета и скука.

– Не пойму, чёй-то народ носится по свету, как оглашенный? – удивлялась она. – Како добро на чужой стороне? Кто где родится, там и пригодится. А так и ни поговорить с кем, ни помолчать. Не-ет, будь оно там и того лучше, а я тут каждый камушек знаю, все стёжки босиком протоптала. О ягодную пору у меня в лесу курешки свои, знаю, где гриб вырастет. Как без этого?

Правда, иногда она мечтала побывать на могилах моего отца и старших братьев-близнецов, погибших на разных фронтах последней войны. Но те могилы, если они и сохранились, были далеко, за тридевять земель, а сельское кладбище рядом, и по праздникам мама повязывала на вдовий манер горошистый платок, надевала плюшевую жакетку, оправляла под ней выходной фартучек и степенно отправлялась на погост, отчуждённая и чинная. Там прихорашивала могилы родителей и детей своих – сына, умершего малолетним, и дочери Маняши, убитой в сорок четвёртом на лесозаготовках лесиной. Была она там всегда недолго, возвращалась успокоенной, с облегчением говорила: «Ну, попроведала…» – и бралась за работу: изба требовала её рук.

Не хотелось маме отпускать дочь с внучатами в Приленск, да что поделаешь, зять настырный, не колебнётся, а куда иголка, туда и нитка… Вот и получилось, что надо было возвращаться мне. Больше у мамы детей не оставалось.

Я работал тогда шофёром на строительстве Иркутской ГЭС и учился заочно на историческом факультете. Такая уж была кампания – каждый сознательный рабочий должен учиться. Неважно где, только учись. Об этом говорили на собраниях и писали в многотиражке. Я выбрал исторический, потому что учиться там легче, «тройку» всегда поставят.

Строительство, собственно, уже было закончено, и ребята бригадами подавались в Братск. Я тоже подал заявление и, конечно, стал бы строителем.

«Приезжай, Валерка, домой, – писала под её диктовку соседская девочка, – похоронишь меня, а потом уж как знаешь. Мне недолго осталось…

В колхозе теперь жить можно, не ранешние времена. Машину тебе обещают дать. А шофера зарабатывают хорошо, хоть и не столько, как вы там. Пашка Засухин такой пятистенок отгрохал, хоть на телеге по избе катайся. Обстановку завёл, радио купил и ещё деньги на книжке есть. Мимо рук не пропустит, что говорить. Так что и мы с голоду не помрём.

А мне по ночам то мама-покойница снится, то отец твой, всё к себе зовут. Приезжай».

И я поехал.

Однако шоферить мне не пришлось. На второй день к нам пришёл директор школы Леонид Васильевич Шевардин, человек не местный, прибившийся в Харагут в трудную военную пору после госпиталя. Он и тогда уже был немолодой, лет сорока, но его умудрилась женить на себе длинная белобрысая русачка, лет на двадцать младше его, дразнившая его на людях Горынычем.

Это был всегда ровный, улыбчивый человек с ласковым прищуром голубеньких глаз, таких неуместных на его старом мясистом лице. Когда его поздравляли с рождением очередного (каждый год!) ребенка, Леонид Васильевич церемонно кланялся и говорил: «Даст бог, у вас ещё больше будет».

Мама, привыкшая уважать его за годы моей учебы, засуетилась, усадила директора, налила чаю, стала угощать привезённой мною снедью и всё приговаривала: «Кушайте, кушайте, не стесняйтесь!» – мучительно соображая, зачем бы это он мог пожаловать.

Горыныч не стеснялся, обстоятельно рассматривал каждый кусок раньше, чем положить его в рот, расспрашивал меня про город, про жизненные планы, а потом, перевернув по деревенскому обычаю стакан на блюдце, что означает: всё, напился, спасибо хозяюшке, – сказал как о деле, уже решённом:

– Значит, будешь ты вести историю в пятых – седьмых классах. Езжай в Приленск, сдай в роно документы. Вот так, значит, Валерий… как тебя?

– Яковлевич, – подсказала просиявшая мама.

– Значит, Яковлевич, – согласился Горыныч. – С учителями не густо у нас, сам знаешь. Так что я рад, весьма рад.

Так я сделался учителем.

Горыныч не лукавил, он действительно был рад: заманить в нашу глухомань учителя не так-то просто, а удержать ещё труднее. Свой же, доморощенный, не сбежит. Только радость его была преждевременной. Я учительствовал с таким же успехом, с каким колхозный конюх шоферил бы где-нибудь в Париже.

Горыныч ходил на мои уроки с удовольствием, как ходят в цирк, с той лишь разницей, что хохотал не на представлении, а когда мы оставались наедине.

– Но ничего, – утешал он меня, – всё у вас идёт нормально, – он обращался теперь ко мне только на «вы». – Обкатаетесь. Перестаньте вы их бояться, не пугайте их историческим материализмом. Им сказки подавай! Это же не идеологические враги, это дети… Вот у меня директива о краеведческой работе, займитесь-ка этим делом, Валерий Яковлевич. Оно и вам поможет, и детей приобщит к предмету. Сами увидите…

Историческими памятниками наш край не богат. Древние правители предпочитали умирать в более тёплых краях, могущественным завоевателям делать здесь было нечего, архитектура не выходила за рамки кочевой фантазии аборигенов и тоски беглых поселенцев о родных российских избах – не разбежишься с краеведением.

Правда, насчёт доисторическою периода у нас проще – ребята прямо с земли подбирали нефритовые топоры и костяные гарпуны. Тащили всё это в школу. Приносили они и английские карабины времён Первой мировой войны. Создавалось впечатление, что история проспала здесь несколько тысячелетий, убаюканная шумом таёжных елей, и проснулась только с залпами Гражданской войны.

Но всё же краеведческий музей в школе был открыт. Надо – значит, надо.

Все нахваливали меня, даже приказом по роно отметили. Горыныч сиял. Любил старик, когда о школе говорили хорошо.

Музей и правда получился. Если экспонатов по теме не хватало, мы заменяли их рисунками, муляжами, описаниями. В музее проводились вечера с докладами юных историков, с выступлениями старожилов, пелись забытые песни…

В то время как раз поднялась газетная волна историолюбия, все как-то разом вспомнили, что мы не безродные Иваны, появился лозунг «Никто не забыт, ничто не забыто!», всплыли снова когда-то тщательно затушёванные имена и факты. Так что музей наш оказался на гребне этой волны.

Однако вскоре трубы, трубившие в мою честь, сбились с тона и заиграли совсем другую музыку.

Все началось со статьи, которую я напечатал в районной газете. Это была даже не статья, а некий обзор легенд и устных воспоминаний старожилов о партизанском командире, герое Гражданской войны в нашем крае, «красном миллионщике» Александре Машарине.

Как-то получилось, что в исторической литературе для него места не нашлось, слава его была разделена, как свадебный каравай – каждой свашке по пташке, а в памяти народной он остался жить и занимает место впереди таких известных командиров, как Гогитидзе, Каландаришвили и Горлов. Таким я и обрисовал его.

И тут на меня посыпались устные, письменные и печатные обвинения в фальсификации фактов, в неклассовом подходе к материалу, в непонимании методологии. То есть во всех смертных грехах, в каких только можно обвинить неопытного исследователя.

5
{"b":"648478","o":1}