– Мы с Митей теперь супруги.
– Возможно, так оно и есть, – вздохнул учитель. – Но можно ведь было и посоветоваться…
Так они поженились. Свадьбу Машарин закатил такую, что весь Приленск неделю напоминал кабак в пасхальный день. Урядник даже умудрился утонуть в лагуне, возможно, и не без помощи – покойничек был сволочь неуёмная. А поп Анисим плясал на столе. Но Машарин этого не видел. Чуть ли не из-под венца он с молодой женой укатил в Иркутск, а потом в столицу. Вернулись с вольной для Стахеева и купчей на подмосковное имение.
Ольге Васильевне шёл тогда девятнадцатый год, а хозяйкой оказалась справной и женой хорошей. Вскоре бабка, жившая у Машарина не то на правах прислуги, не то хозяйки, совсем отказалась слушать его, повинуясь только Ольге Васильевне.
– Ты, Митя, в домашности ничё не понимашь и не лезь. Копошись там по своей части, а дом пущай баба ведёт: миллионщиками будете, помяни слово. Везёт же дураку – тако золото в жёны досталось! Вот что – в рубашке-то родиться…
На третьем году у Машариных родился сын. В честь деда, знаменитого лоцмана, погибшего совсем молодым на Пьяном быке, самом опасном ленском пороге, первенца нарекли Александром, хотя по святцам должны были назвать иначе. Второй сын умер двухлетним, и Ольга Васильевна больше рожать не хотела, боялась хоронить. Потом уговорил её произвести Катюху, но это уже потом. Умницей Катюха удалась. Не надо бы бабе быть такой умной – страдать будет…
Солнце отодвинуло от старика тень. Стало жарко. Он подозвал девчонку с полными вёдрами на коромысле, не снимая ведра, попил через край, пожелал её жениху хорошей невесты, подмигнул молодецки и снова уселся в тенёк.
Безделье надоело, измучило его, но размениваться на мелочь не хотелось, и он, будто издеваясь над собой, сидел и грелся. Он знал, что скоро, как только утихомирится чуток, завертится его колесо, аж гул пойдёт, и сейчас наслаждался ожиданием этого момента.
Деньги у него были. Под старость он начал чудить, и по дедовскому обычаю, над которым сам с удовольствием посмеивался, в особо удачные моменты стал зарывать клады. Чудачество обернулось мудростью. Теперь у него в тайных местах имелось около пяти тысяч золотых десяток и пуда два червонного песку. Начинать с такими грошами можно, особливо, когда знаешь, за какой конец хвататься.
Он начал рассчитывать, сколько можно закупить и сплавить в Якутск хлеба; какие товары отправить дальним «диким» тунгусам, чтобы выманить всего соболя, белку, горнака и потом продать меха жадным до пушнины американцам, благо их теперь полный Иркутск; кого из приказчиков послать куда, от кого где толку будет больше; как вырвать из казны потерянные доходы.
– Митрий Лександрыч! Гости к вам! – крикнула из окна баба-мытница.
Старик поднял кудлатую голову и увидел входящего в распахнутые ворота солдата с тощим мешком в руке.
– Саша! – взвизгнула на крыльце Катя и побежала, как полетела, навстречу солдату.
Хотел подняться и Дмитрий Александрович, но не смог.
– Сынок, сынок, – шептал он, сияя заслезившимися вдруг зелёными глазами. – Сынок… Ну, теперя всё. Теперь лады…
Глава третья
Вечером в гостиной накрыли большой стол – праздник есть праздник. Оно хоть и начались петровки, малый предпокосный пост, да разве станешь говеть, когда такая радость выдалась – вернулся Саша, сын, которого Ольга Васильевна не видела целых пять лет. Полтора года не было от него весточки – и вот он сам, живой и счастливый.
Поп Анисим, за которым сбегала Мотря, освятил иорданской водой дом после антихристов-совдеповцев, размасшисто осенил кропилом скоромный стол, заверив, что никакого греха нет, если не чувствуешь его в душе своей, и теперь чинно сидел в сторонке, дожидаясь обильного угощения.
Был он зело зверский обличьем – красноносый, гривастый, белки огромных глаз сверкали, как у эфиопа, и собой тучный, тяжёлый.
Дмитрий Александрович, не терпевший жеребячьего сословия, питал к отцу Анисиму чистосердечное уважение за буйный нрав и сугубую справедливость и попом считал его только по должности, обращаясь к нему на «ты» и именуя по отчеству – Данилычем.
В своём призрении паствы отец Анисим полагался не только на доброе слово Господне, но и на собственные кулаки, с двухпудовую гирю каждый. Не один распоясавшийся грешник уходил от него, надсадно кашляя и силясь открыть заплывавшие багровыми синяками глаза, клятвенно обещая себе расплатиться с рясой при первом же случае и заранее зная, что такого случая не будет. Поп был фанатично неустрашим и беззлобен. Он не наказывал, он учил. И если приходилось отцу жаловаться на сына, то он вёл того на расправу не к мировому, а к батюшке. Молодец незамедлительно унимался.
– Нет, милая Ольга Васильевна, в божьем мире ничего чище, чем радость материнская, – говорил поп, чтобы только не молчать. – Светла она и прекрасна. Да только мало кому выпадает светлая радость в наше смутное и горькое время. Радуйтесь, голубушка, радуйтесь безоглядно и не смущайтесь радости своей. За всех радуйтесь. Человек рождён для радости. Страдания – это участь святых. Потому и нарекаем мы их святыми, что, вкушая, мало мёда вкусих, за нашу радость жизнь свою положа…
При этих словах Мотря, помогавшая Ольге Васильевне накрывать стол, сорокалетняя вековуха с недвижными коровьими глазами, поплыла лицом и, наверное, заплакала бы, но в прихожей позвонили, и она, на ходу вытирая о передник руки, пошла открывать.
Катя, распределявшая приборы, перестала звенеть ножами, закусила нижнюю пухлую губу и прислушалась, стараясь угадать гостей. Торжество было сугубо семейным, и Машарины никого не приглашали.
– Черепахины, – сказала Катя, различив наконец голоса.
– Встреть их, Катя, и займи чем-нибудь. Мы тут без тебя обойдёмся.
Катя сделала недовольное лицо и пошла встречать.
Черепахины уже разделись и прихорашивались перед зеркалом.
Андрей Григорьевич был, как всегда, в мундире, свежевыбритый и надушенный.
– Вот и выдался случай навестить вас, Екатерина Дмитриевна, с супругой, о которой вы изволили спрашивать, – сказал он, по-гвардейски кланяясь Кате и целуя ей руку. – Такая новость! Я уж по старой дружбе, без приглашения.
– Проходите наверх, – сказала ему Катя. – Саша уже спрашивал вас.
Польщённый Черепахин сказал жене остаться, а сам молодцевато, забыв о своём положении управляющего уездом, побежал по лестнице.
Анна Георгиевна, отвернувшись от зеркала, ждала, когда Катя заговорит с ней. Она была в строгом вечернем платье, только слегка открывающим высокую грудь, и с замысловатой причёской, отчего – маленькая, почти миниатюрная, и сложена удивительно хорошо – казалась даже величественной. Агатовые глаза смотрели на Катю испытующе, но дружелюбно.
– Прошу ко мне.
Анна Георгиевна сделала быстрый кивок, будто они были близкими подругами.
– Мне хочется сегодня быть красивой, – сказала она и взглянула в зеркало. – Ваш брат избалован, должно быть…
– У вас хорошая причёска, – поспешила ответить Катя, – она вам очень идёт. Очаровательная причёска.
– Благодарю вас, Catiche. Вы очень милы. Я сама её делала. Здесь совсем негде… Надеюсь, мы с вами станем друзьями.
Анна Георгиевна никак не могла понять, почему эта славная девушка избегала её. Разница в возрасте у них была года четыре. Подруг она не имела, поболтать здесь было не с кем – почему бы им не сдружиться?
– Я думаю, мы скоро уедем, – сказала Катя, – мне осенью в институт.
Не объяснять же этой даме, что в Иркутске перед отправкой на фронт Андрей Григорьевич часто заходил к ним справляться о Саше, и Катя вдруг влюбилась в него. Правда, влюблённость эта скоро прошла, но ей было жалко своего чувства, и она теперь всячески настраивала себя против Черепахина и той, на которую он применял её, Катину, любовь.
Они прошли в Катину комнату. В комнате было только самое необходимое, и это, казалось, больше всего занимало гостью.
Катя наблюдала за ней, завидовала её красоте и свободной манере держаться.