Грабышев знал, что у Тарасова в городке остались дружки и за издевательство над ним могут при случае полоснуть ножиком по горлу, и считал за лучшее относиться к нему в рамках дела.
– Не за что убивать его, – сказал Тарасов. – А тебе, Изосим, головы не сносить. Помяни слово.
Когда за Грабышевым с лязгом и скрежетом захлопнулась дверь, к Тарасову подсели губастый Васька Саламатин, бывший начальник военного отдела Совдепа, и доверчивый Дёмка Погодаев, начальник земотдела.
– Рассказывай, Петра Анисимыч. Кого стряслось-то? Сидим тут третью неделю, ни хрена не знаем.
Тарасов стал обстоятельно рассказывать обо всём.
– Ты попридержал бы язык, – одёрнул его Черевиченко. – К чему тут исповедываться?
– Так свои все!
– Все? Ну, если так…
Черевиченко недоговорил, но Тарасов понял: свои-то свои, а распинаться нечего. Рассказал он только, как мордовали их в Дедове и как привели сюда для суда.
– Какой тут суд? – вздохнул Саламатин. – Захотят, сгноят здесь, захотят – расстреляют. Кто им указ?
– Как вы-то попались все? – спросил Тарасов.
– А вот так и попались. Как цыплят на насесте сгребли.
Пересыпая рассказ сокрушённым матом, Саламатин рассказал про арест Совдепа и гибель Толкачёва.
– Жалко Кирьку, – сказал Тарасов. – Хороший мужик был… А передачи носют?
– Носют, – сказал Дёмка. – Счас накормим вас.
– Я не об этом, Дёма. Своих повидать охота.
– Ты с Грабышевым потолкуй. Посули зелёненькую, поболтать у калитки. А так никого не пущают. Да поторопись, Грабышев сказал, расстреляют нас ночью.
– А ты не помирай раньше смерти, – подал голос Черевиченко. – Ты о жизни думай. Надёжные люди есть в городе?
– Почитай, все тут, в тюрьме.
– Дила-а… – протянул Черевиченко. – Дила. Но помирать рано. Большевики имеются?
– Откель им взяться? – ответил Саламатин. – На весь уезд трое нас было.
– Нет, так нет. Ты да я – уже двое, – сказал Черевиченко. – Будем бороться.
На следующий день вся тюрьма потребовала немедленного судебного разбирательства.
– Началось! – ругался Черепахин. – Когда и сговориться успели? На кой чёрт потащил я сюда этих комиссаров? Надо было расстрелять там, в Дедово, и дело с концом…
Усилив тюремную охрану, Черепахин, чтобы выиграть время в ожидании ответа из Иркутска на запрос, что делать с комиссарами, срочно выехал в дальние волости.
Напрасно Нюрка ходила три дня к тюремным воротам – свиданий Грабышев больше не дозволял.
Стоявшая всё лето над Приленском жара сменилась вдруг холодным затяжным дождём. Ненастье. Который уже день ненастье. Ни утра, ни вечера – одни сумерки. Мокрые, зябкие. А по ночам темень жуткая, египетская, как называл её старый Машарин.
– Всё сено сгноит, – ворчал он, будто сено нужно ему было до зарезу. – Хлеба прибьёт… Нечто это лето? Осень и осень!
Оно и вправду похоже на осень. Мелкая морось сменяется частым, занудным дождём – косым, ножевым. Сиротливо стынут вдоль раскисших улиц избы – крыши мокрые, стёкла мокрые. Вода тяжёлыми каплями висит на железных кольцах калиток, росинками дрожит на шерсти собак, притихших комками у ворот, капает с мокрых клоков сена, случайно оставленного на прясле.
Мокнут возле уездного правления охранники, подняв кургузые воротники шинелишек. Невыжатой тряпкой болтается над крыльцом бело-зелёный флаг. Солдаты недавно присланной из Иркутска роты скучают, соберутся возле караулки, помаракуют, где самогону взять, и подадутся по городку, хватаясь за прясла, выбирая дорогу потвёрже. Потом засядут по избам, загуляют.
Но нет веселья в их гулянье. Перебивая и не слушая друг друга, вспоминают каждый свои края, и оказывается, что и вспомнить нет ничего хорошего, разного с другими – всё то же: любой разговор начинается с погоды и пашни, а заканчивается бабами. Врут кто во что горазд, а каждый в окно посматривает – не разъяснивает ли?.. Нет, не разъяснивает.
По хребтинам окрестных гор, по верхушкам сизого леса волочит и волочит ненастье свою мокрую седину.
Солдатам, казалось бы, всё равно, какая погода – сидя, тяни самогон и радуйся, что не погнали на фронт против большевиков, что находишься в сухе и тепле. Ан нет! В каждом – крестьянин, каждому жалко чужого неприбранного сена и полегающих хлебов. И, может быть, этого всего чужого жаль так нестерпимо от того, что сам уже давно не пахал и не сеял и, как видно, убирать тоже не придётся.
– Нет, дед, ты точно скажи: долго эта клепаная слякоть киснуть будет? – прискребается захмелевший служивый к беззащитному хозяину.
Тот отворотит бороду от незваного гостя, поглядит на другое окно, скажет лениво:
– Бог наказыват. Вон народу сколь невинного погубили… Отродясь такого лета не бывало. Натворили, будь вы неладные!..
Подобные фразы у каждого заготовлены, хотя все знают, что редкое лето обходится без сеногноек, бывали они и позлее, только каждому на самом деле кажется, что такого долгого ненастья удостоился народ по гневу господнему.
Скучно, тоскливо в городке. Тихо. Словно несчастье поселилось в каждой избе.
Уходили дорогие дни. Бездеятельные, тяжёлые для молодого Машарина.
С виду он был весь в действии. По утрам, когда, пользуясь ненастьем, пастух ещё не прокричит своё «выгоняй!», Александр Дмитриевич, одетый в чёрный, моряцкого покроя плащ, шагал на пристань, оставляя на песчаной, промытой ночными дождями дороге широко расставленные белесые следы. По территории пристани шёл медленно, замечая всякие недоделки и упущения, и тут же требовал исправления их. Пристань ожила, стала многолюдной и шумной. Строился новый склад, смолились грузовые лодки, мощно гудели в мастерских станки. Бабам тоже нашлась работа – шить кули, большие рогожные мешки, под зерно скорого урожая. Побывал Машарин на ближнем спиртзаводе и на двух мельницах с наказом быть готовыми к осенним завалам. Но всё это было не дело – заделье. Делом было бы освобождение из тюрьмы заключенных, но как организовать его, Александр Дмитриевич не знал. Будь у него человек пятнадцать – двадцать надёжных людей, можно бы было напасть на тюрьму и увести узников в лес. Но людей у Машарина не было. Надо срочно что-то делать, подстёгивал он себя, надо придумать что-то. Но что?.. Попросить у Черепахина разрешения использовать заключенных на погрузке, и когда они все соберутся на пароходе, дать полный вперед? Заманчиво. Но комиссаров из тюрьмы никто не выпустит. Оружия нет. Связи с тюрьмой тоже нет. И Черепахина, как назло, черти носят где-то по уезду, а без него ничего не сделать.
Машарин стоял у причала, поджидая, когда пойдёт с работы дочь Петра Тарасова, и смотрел на тяжёлую, свинцовую воду. Казалось, что от бесконечных дождей даже река намокла, пахла сыростью и мокрым деревом. Дождь моросил не переставая, и от этого в природе и на душе было грустно.
Наконец показалась Аня. Как и другие работницы, она шла, накрывшись вместо капюшона большим мешком, и он не сразу узнал её.
– Тарасова! Подойдите ко мне! – позвал он.
Она что-то шепнула подружкам, те хихикнули и пошли дальше, а она медленно подошла к нему.
– Здравствуйте, Аня.
– Здрасьте, – тихо ответила девушка. По лицу её, свежему и чистому, как по яблоку, стекали дождинки. Глаза добрые, доверчивые, светится в них раскаяние за недавнее недоверие и ещё какой-то испуг, скорее похожий на удивление.
– Тятя сказал, чтобы я вас слушалась. И чтобы вы мне верили.
– Я верю. Только вы меня больше не бейте, – улыбнулся Машарин и сразу стал серьёзным. – А ещё что он говорил?
– Хотел кого-то сказать, да цыган не дал, пропёр меня. А три рубля взял.
– Передачи проверяют?
– Проверяют. Всё до нитки. Каждую шаньгу на крошки теребит.
– Когда вы ещё с отцом увидитесь?
– Не знаю. Грабышев сказал, что нельзя больше.
– Вы не отчаивайтесь, Аня. Что-нибудь придумаем. Идите, промокнете совсем.
– У вас тоже дождь на бороде. И на бровях…
Она смутилась и быстренько зашлёпала прочь по лужам стройными, обутыми в уродливые раскисшие чирки ногами, только отбежав подальше, оглянулась.