– Давайте послушаем! – призвала Светлана, чуть повысив свой хриплый, низкий голос. – Иван принес нам новую песню.
«Опять посвященную тебе!» – про себя добавила Женька с ехидцей. Ей было и приятно, и немного смешно то, как трогательно этот человек влюблен в ее тетку. Наверное, даже не замечает, что Светлана стала похожа на старую собаку с обвисшими брылями. Посветлевшие с годами глаза странным образом выпучились, как у рыбы, а профиль вытянулся вперед небрежно нарисованной объединяющей скобкой. Только густые, длинные волосы потрясающего орехового цвета источали блеск юности и запах леса – так было, даже когда они жили в городе.
Женьке казалось, эти волосы делают Светлану похожей на лесную колдунью. Не ту, киношную, красота которой – дело гримеров, а настоящую, странноватую, постаревшую, в чем-то даже уродливую, как отдельные сучья сосны. Зато живую, завораживающую своей естественностью, неправильностью, что мешало видеть в ней взрослого человека, от которого следует скрывать секреты. И некоторые Женька не скрывала.
Только в Светланиной памяти остался день, когда племянница явилась домой утром, непроспавшаяся, с трудом вспомнившая, с кем провела ночь. Рената тогда угодила в больницу с аппендицитом и осталась в полном неведении насчет той ночи, которую Женьке и вспоминать-то было противно. И Светлана сразу угадала это ее отвращение к себе самой и не стала подливать масла в огонь – и без того жжет девчонке душу, сама себя наказала. Пару дней Женька не могла поднять на нее глаз и злилась на то, что до такой степени стыдится себя, а потом Светлана встретила ее с работы (тогда – курьером) свежеиспеченным тортом и прохрипела:
– Мы – семья, малыш. Значит, все поймем, все простим. Не о чем и беспокоиться. Пожалуйста, помни это.
И Женька разревелась прямо на пороге… Ей была невыносима мысль, что она может разочаровать маму, но Рената не услышала от сестры ни намека.
Разве Ванечка Калюжный знал такую Светлану? А может, и знал, их отношения были для Женьки хоть и не особенно интересной, но тайной. За что-то ведь он любил ее целую жизнь…
Они встретились взглядом, наверное, Иван почувствовал, что Женька рассматривает его. С его узкого лица ее взгляд тотчас соскользнул – на чем там задерживаться? Все щелочками – глаза, рот, и голос такой же, будто мелко дробится, просачиваясь сквозь отверстие, вроде того, что делают в почтовых ящиках.
На секунду Женька задумалась без насмешки: можно ли его песни назвать письмами? Есть в них какая-то исповедальность, в которую – не будь Ванечка Ванечкой – она непременно влюбилась бы, ведь в поэзии, в прозе, в музыке только это и признавала. Но этот смешной, слишком знакомый человек – разве он мог вызвать восхищение?
Светлана тоже заметила, что племяшка, сердито прищурившись, изучает их с Ванечкой совместимость, хотя час назад обговорили то, на каком все это уровне. До любви не поднимется никогда.
«Бедная, – не в первый раз она подумала о Женьке с такой пронзительной жалостью, что сердце зашлось. – Мы все время втягиваем ее в свой возраст, а ей тут скучно, неловко. Полевой цветок с пушистой головкой среди толстокожих комнатных растений… Девчонке кислорода среди нас не хватает».
Продолжая кивать Ванечке, она поискала глазами сестру. Но первым делом увидела кота, восседавшего между белыми балясинами лестницы, ведущей на второй этаж. Маленьким Огарок прятался от гостей, забивался под диван или куда-нибудь еще, и потом приходилось искать его и вытаскивать. Но в этом доме кот почувствовал себя хозяином – его ведь пустили первым! И наблюдал за чужими людьми с презрительным спокойствием: «Вы уйдете, а я останусь».
Правда, эту уверенность Огарок обрел не сразу. В первый вечер от ужаса забился куда-то, и разыскная операция трех женщин не дала результатов. Рената решила оставить кота в покое: ночью сам выберется, все обследует, выберет себе место…
Собственно, так и произошло. Уже утром Огарок изволил позавтракать, а вечером поужинать. Уморить себя голодом кот не пытался… Проблема была в другом: он категорически отказывался сходить в лоток. Хотя Рената первым делом показала ему, где справлять свои кошачьи нужды, и даже, не жалея ногтей, поскребла, всем видом изображая неземное удовольствие. Но кот не спешил ей верить…
– Да он уже надул где-нибудь! – веселилась Женька. – По запаху найдем.
Но последствий кошачьей анархии не обнаруживалось, и сестры заволновались всерьез. Как человек своего времени, Рената схватила гаджет и начала набирать в «Гугле»: «После переезда…»
И тут ее разобрал смех! Тыча телефоном сестре в лицо, она стонала от смеха:
– Ты посмотри, посмотри! Какой перечень высветился: кот не ест, кот не пьет, кот не ходит в лоток, кот гадит где попало… И все только про котов!
– Земля вращается не вокруг солнца, а вокруг котика, – подхватила Светлана. – Просто на него больно смотреть, и мы не можем разглядеть ни ушей, ни усов.
Просмеявшись, Рената вычитала на одном из «звериных» сайтов, что кот может протерпеть четыре дня, и успокоилась, ведь прошло только три. Ее расслабленность теплой волной прошла по дому, вымыла кота из-под кресла и донесла до лотка, в который он тут же благополучно и сходил.
Это грандиозное событие девицы Косаревы отметили бурно, открыв бутылку шампанского, припасенного к новоселью. Но облегчение Огарка они дружно признали более важным.
Коту бокал не предложили, поэтому он гордо прошествовал назад к креслу, но больше не стал прятаться под ним. Отныне и навечно это был его трон и его кошачье царство.
Светлана еле отыскала взглядом сестру с Родионом. Они забились в темный угол и зыбко покачивались там двумя растушеванными тенями. Когда-то они имели четкие контуры, потому что отношения их были определены и понятны обоим. А теперь все расплылось, потеряло очертания, и лишь из-за того, что Рената страдала паническим страхом перед протяженностью отношений. Это своего рода клаустрофобия: боязнь пространства, замкнутого в одном человеке.
Или ей просто не встретился человек, несущий в себе безграничность, какую сама Светлана почувствовала в Петре, когда еще даже не его самого, а картины его увидела? Увидела то, что могла бы нарисовать сама, если б умела. В этих полотнах был тот же дух, наполнявший и ее книги того времени. Такой же воздух, те же прозрачные краски.
Светлана писала так до того дня, когда Петю убили и с ним кончилось все. Слова кончились, мысли. Она разом перестала и видеть, и чувствовать, и думать разучилась, только сюжеты сколачивать еще было под силу. Что-то и в ней самой не то чтобы умерло, а словно пересохло: русло осталось, но наполнить его было нечем.
Ее не оставляло ощущение, будто все вокруг ждали, что трагедия ее выплеснется новыми страницами, как у Лиснянской[2]. А ей не писалось. Совсем. И Светлана никому не могла объяснить (да и не бралась!), что это любовь билась в крови особыми, только ее словами. При жизни Петр щедро раздавал себя ее героям: одному – ночной шепот, другому – дневные причуды, третьему…
Когда его не стало, Светланино воображение обезлюдело. Герои ее детективов людьми не были, их не нужно было рожать в муках и радости. Сплошные картонные, шаржированные муляжи. Но этот жанр и не требовал большего. Светлана вопрошала с горечью: «Как их можно читать? Почему это продается такими гигантскими тиражами? Мои книги так не продавались. Вообще почти не продавались. При нашей с Петей жизни. Как несправедливо. Как глупо…»
Теперь вокруг плескалась пустота, мешала дышать, проникала внутрь. Светлана хваталась за плечи, щипала кожу, проверяя, не исчезла ли сама, не поглотила ли и ее эта бездна пустоты, втянувшая Петю, не отдавшая его, как она ни просила…
Остывшая мастерская потерянно смотрела неоконченными портретами, в том числе и ее – первым и единственным. Над ним Петр работал неторопливо, так наивно уверенный, что они будут жить долго и счастливо… Как посмела она не умереть в один день с ним?! Удержалась на жажде мести, похожей на изжогу, – так же подступала к горлу, требуя крови вместо соды.