На занятии по неигровому кино мы смотрели «Человека из Арана», немой фильм тридцатых годов, где действие происходит на каком-то ирландском острове. Сначала женщина качала ребенка в колыбели. Это длилось довольно долго. В следующем кадре мужчина загарпунил кита, а потом принялся что-то скрести ножом. «Делает мыло», – говорилось в интертитрах. В итоге мужчина с женщиной роют палками землю: «Людям в Аране приходится выращивать картофель в суровой почве».
Столь скучного фильма я в жизни не видела. Я прожевала девять резинок подряд – напомнить себе, что еще жива. Парень передо мной уснул и захрапел. Но профессор этого не заметил, поскольку через тридцать минут после начала вышел из зала. «Я смотрел уже несколько раз», – сказал он.
В классе профессор рассказал нам, что к моменту съемок аранские жители уже пятьдесят лет как перестали ходить на кита с гарпуном. Чтобы запечатлеть на пленке эту древнюю профессию, режиссер привез гарпун из Британского музея и показал островитянам, как им пользоваться.
– Теперь, когда мы это знаем, – спросил профессор, – можем ли мы по праву считать фильм неигровым? – Нам предстояло обсуждать этот вопрос в течение часа. Не может быть! Неужели в этом состоит разница между вымыслом и документальностью? Неужели именно это должно нас заботить? Меня больше волновали вопросы, насколько добр профессор и нравимся ли мы ему. «Забавно, что вы полагаете, будто здесь существует – или вообще может существовать – верный или неверный ответ», – мягко заметил он одному студенту. В конце занятия другой студент сказал, что ему нужно съездить в Прагу к брату и поэтому придется пропустить следующий урок.
– Но, наверное, на пленку записать нельзя, да? – спросил он.
– Это абсолютно бесполезно, – дружелюбно ответил профессор. – Вам не кажется?
* * *
В четверг на занятия по разговорному русскому я пришла раньше времени. В классе сидел только Иван, тот венгерский парень. Он читал книгу с иностранным названием, но знакомой обложкой: две руки подбрасывают в воздух шляпу-котелок.
– «Невыносимая легкость бытия»? – спросила я.
Он опустил книжку. – Как ты узнала?
– У английского издания такая же обложка.
– Ясно. Я уже решил, что ты читаешь по-венгерски.
Он спросил, понравилась ли мне книга на английском. Соврать или нет?
– Нет, – ответила я. – Может, перечитаю.
– Ага, – сказал Иван. – Значит, у тебя так заведено?
– Что заведено?
– Ты читаешь книжку, она тебе не нравится, и ты ее перечитываешь.
Постепенно подтянулись и другие студенты, а следом – преподавательница Ирина, на чьем свитере была вышита целая центральноамериканская деревня: крошечные кукольные женщины с дредами на головах, ослики с дредами в гривах, кактусы с колючками из желтой нити. Свои белоснежные волосы – это был их естественный цвет – она закрутила «французским узлом», а выражение ее темных, ярких, горящих глаз, похоже, осталось таким же, как в детстве.
Она тут же принялась раздавать указания, которых никто не понимал: одним она велела сидеть, а другим – стоять. В итоге до нас дошло, что мы сейчас по очереди будем разыгрывать «Нину в Сибири». Девочки изображали Нину, а мальчики – Иванова отца.
Мне в партнеры достался Борис – тот самый, что вечно ходил с видом, будто недавно очухался от кошмара, – как выяснилось, русский ему нужен, чтобы в архивах изучать погромы. Он не знал ни единой строчки. Стоя передо мной, он должен был сказать: «Почему мы никогда его не понимали?»
– Расскажи мне об Иване, – подсказала я. – Мы его понимали?
– О Иван, – откликнулся он. – О мой сынок.
Потом тот же сценарий я должна была повторить с Иваном, который всё знал и пересказал как надо. В детстве, за «железным занавесом», он целый год учил русский. Позднее я вспомнила, что на мою реплику «Думаете, он написал это письмо серьезно?» он – вместо положенного «Бог его знает» – ответил: «Да, думаю, что серьезно».
* * *
По лингвистике нам задали на дом спросить у двух носителей английского из разных регионов, как они употребляют слова dinner и supper[4]. Ханна, выросшая в Сент-Луисе, считала, что supper едят позже и он носит более официальный характер. Анжела была родом из Филадельфии, она полагала, что dinner – это когда вся семья, нарядно одетая, вместе собирается за столом.
– Мы вообще так не говорим, – сказала Ханна.
– А как у вас называется большая трапеза по выходным?
– Не знаю. Застолье.
«Застолье», записала я.
– Нет, не застолье, – сказала Ханна. – Напиши «семейный обед».
Анжела с Ханной стали спорить, что официальнее – обед в День благодарения или Тайная вечеря[5]. Они принялись обсуждать разницу между supper и легким перекусом. Ханна заявила, что всё зависит от того, горячая пища или нет.
– Я так не считаю, – сказала Анжела. – С моей точки зрения, – она продолжала, словно читает по справочнику, – supper – это когда ты можешь сесть и расслабиться. Если ешь второпях и стоя, то это – перекус.
– Даже если ешь лазанью?
– Я не ем лазанью.
– Ты понимаешь, о чем я.
– Если ешь стоя между занятиями, то ты «перекусываешь».
– Это просто чтобы вызвать жалость, – сказала Ханна после паузы. – Чтобы потом сказать: «Ох, я работал и не успел даже съесть свой supper. Только слегка перекусил». Ну что там еще? – заорала она. – К нам уже минут десять кто-то ломится.
Дверь открылась, и вошла Светлана.
– Вы что, спите?
– Нет, я как раз собиралась выйти, – сказала я. – Спасибо за помощь, – обратилась я к Ханне с Анжелой. За что я больше всего люблю колледж – там всегда легко уйти. Ты сидишь у себя в комнате, участвуешь в споре, который сам же и затеял, а потом просто говоришь «пока!» и куда-нибудь сваливаешь.
Натягивая куртку, я обвела взглядом комнату, пытаясь увидеть ее глазами Светланы. Стены по-прежнему стояли практически голыми, если не считать Эйнштейна, гарвардского флажка Анжелы и пары сертификатов, распечатанных Ханной на принтере. В частности, она выдала самой себе «награду за прокрастинацию». Мне она тогда же вручила грамоту как «лучшей соседке»: помню, я ощутила печаль – оттого, что Ханна так сильно хотела, чтобы ее любили, и к тому же эта грамота могла обидеть Анжелу. В общем, я не стала ее вешать.
Светлана хотела, чтобы мы сочинили комикс, где было бы полно порочности и декаданса. Мы отправились в магазин CVS и купили плотную бумагу, клей, маркеры и журнал «Вог».
– Еще мне кажется, у моей соседки ларингит, – сказала Светлана, бросая в корзинку пачку лечебного чая. – То ли ларингит, то ли она не хочет с нами разговаривать. Но ей нужно учиться социализации.
Всё сказанное Светланой произвело на меня сильное впечатление: уверенность в своем желании написать историю о порочных людях, четкое представление, как должна себя вести соседка, и концепция чая, который стимулирует социализацию.
Мы встали в кассу. Когда я вынула брелок-кошелек, Светлана остановила мою руку и сказала, что заплатит.
– У моей семьи куча денег, – объяснила она. Я не поняла, что имеется в виду. Ведь у нас, вроде, у всех куча денег. Я мелочью отсчитала ровно половину общей суммы, кроме чая от ларингита.
– Ну, если ты настаиваешь, хоть это и глупо. – Светлана положила мои деньги в карман и расплатилась кредиткой.
У Светланы в общей комнате я увидела марокканский ковер, два больших красных кресла-мешка, постер группы R.E.M., постер Климта, постер Анселя Адамса и полки, уставленные дорогими музейными каталогами и книгами по искусству. У окна в горшках росло несколько деревьев, а один из трех столов был почти полностью уставлен растениями помельче – бледные, замкнутые в себе почки, мрачный зеленый мох, загадочные суккуленты в пластиковых стаканчиках. На полу с паяльником в руке сидела одна из самых тощих девушек, каких мне доводилось встречать. Это была Валери, соседка Светланы, она собирала радиоприемник.