– Как считаете, – продолжал тем временем профессор, – вы сможете два часа подряд читать один и тот же пассаж, одно и то же предложение или даже слово? Не покажется ли вам это утомительным, скучным?
Поскольку мою способность часами сидеть, вперившись в какое-нибудь слово, еще никто никогда прежде не поощрял, я лишь сделала вид, что обдумываю ответ. – Нет, не покажется, – в итоге сказала я.
Профессор кивнул и, прищурившись, задумчиво нахмурился. Недоброе предчувствие подсказывало мне продолжить говорить.
– Мне нравятся слова, – стала объяснять я. – Они вовсе не кажутся мне скучными, – и пять раз чихнула.
Я не прошла. Второе и последнее собеседование, куда меня пригласили, касалось формы в неигровом кино: я подала заявку на этот семинар, поскольку моя мать, всегда мечтавшая стать актрисой, посещала в то время курсы сценаристов и хотела снять документальный фильм о жизни иностранных выпускников-медиков в Америке. Это должен был быть фильм о людях, которые не сдали экзамен комиссии и теперь водят такси или работают в мелких магазинах, а также о тех, кто, как моя мать, сдали все экзамены, но получили исследовательские должности в медицинских школах второго эшелона, где их постоянно теснят люди из Университета Джонса Хопкинса и Гарварда. Мать часто выражала надежду и веру, что я помогу ей снять этот фильм.
Кинопрофессор был простужен еще больше, чем я. Его простуда казалась подарком, как по волшебству. Мы встретились в одном из цокольных помещений, заполненном мерцающими голубыми экранами. Я рассказала ему о матери, и мы некоторое время вместе чихали. Это – единственный установочный курс, куда меня взяли.
Я отправилась в буфет студенческого центра за диетической колой. Парень передо мной совершал покупку целую вечность. Сначала он хотел холодный чай, но его не оказалось.
– Лимонад есть? – спросил он.
– Есть в банках и в бутылках.
– А марка одна и та же?
– В бутылках «Снэппл», а в банках, э-э-э, «Кантри Тайм».
– Бутылку лимонада и слойку с яблоками.
– С яблоками нету. Есть с сыром или малиной.
– Ясно. А печеная картошка есть?
– Именно печеная?
Это был самый скучный на свете диалог, но я почему-то слушала, не отрываясь. Он продолжался, пока парень, наконец, не собрался уходить, расплатившись за лимонад «Снэппл» и маффин с черникой.
– Извините, что так долго, – сказал парень. Он был довольно симпатичный.
– Ничего, – ответила я.
Он улыбнулся и пошел было к выходу, но вдруг в нерешительности остановился.
– Селин?
– Ральф! – воскликнула я, узнав в нем того самого Ральфа.
С Ральфом мы познакомились прошлым летом на программе для старшеклассников, где ты пять недель живешь в нью-джерсийском домике, изучая североевропейское Возрождение. С ним нас свело то, что учительница по истории искусств на каждой лекции, независимо от темы, непременно упоминала дожа Венеции, которого называла просто «дож». Она могла рассказывать о повседневной жизни дельфтских бюргеров, и всё равно там появлялся дож. Похоже, никто, кроме нас двоих, этого не замечал или не находил смешным.
Сейчас, когда мы сидели за своими напитками и его плюшкой, наша беседа казалась мне несколько фантастической: я обнаружила, что совсем забыла, насколько хорошо мы успели познакомиться прошлым летом. Помню, меня восхищал его талант изображать других людей. Еще я поняла, что откуда-то знаю массу информации о его пяти тетках, а это больше, чем обычно знаешь о другом человеке, если вы с ним не близкие друзья. В то же время Ральф в моем сознании почему-то попал в категорию людей, с которыми мне никогда по-настоящему не подружиться: он был слишком привлекательным и искусно выстраивал отношения со взрослыми. Моя мать таких называла по-турецки «семейный мальчик»: аккуратный, учтивый, из тех, кто с готовностью наденет костюм или поддержит беседу с друзьями родителей. Матери Ральф пришелся очень даже по душе.
Мы с Ральфом обсудили наши собеседования на установочные семинары. У Ральфа собеседование проводил нобелевский лауреат по физике, он задал Ральфу единственный вопрос, а потом заставил вымыть какое-то лабораторное оборудование. Возможно, это был детектор гамма-излучения.
* * *
Я подала заявку на курс под названием «Строительство миров» на отделении студийного искусства. Наша первая встреча с преподавателем, приглашенным художником из Нью-Йорка, прошла в заставленный пустыми белыми столами студии, куда я принесла портфолио своих школьных работ. Приглашенный художник искоса взглянул мне в лицо.
– Всё-таки сколько вам лет? – спросил он.
– Восемнадцать.
– Господи! У нас же занятия не для первокурсников.
– Ясно. Я ухожу?
– Нет, не глупите. Давайте ваши работы, – он продолжал смотреть не на портфолио, а на меня. – Восемнадцать, – повторил он, качая головой. – В вашем возрасте я закидывался кислотой и прогуливал школу. А летом работал на рыбокомбинате в Секокусе. Секокус, Нью-Джерси, – он посмотрел на меня неодобрительно, словно подозревал меня в невежестве.
– Возможно, в вашем возрасте я буду делать то же самое, – предположила я.
– А, ну конечно, – он хихикнул и надел очки. – Ладно, посмотрим, что тут у нас, – не произнося ни слова, он принялся за картинки. Я глядела в окно на двух белок, взбегающих по дереву. Одна из них не удержалась и рухнула, рассекая ярусы листвы. Такого я раньше никогда не видела.
– Ну вот смотрите, – наконец произнес приглашенный художник. – Композиция ваших рисунков… ну, нормально. Ведь я могу быть с вами откровенным? Но эти картины кажутся мне… несколько девчоночьими. Понимаете, что я имею в виду?
Я посмотрела на картинки, которые он разложил на столе. Не могу сказать, чтобы я его не понимала.
– Дело в том, – ответила я, – что еще совсем недавно я и была девчонкой.
Он рассмеялся.
– Верно, верно! Что ж, я приму решение к выходным. Я дам знать. А может, и не дам.
* * *
Ханна хотела работать экскурсоводом по кампусу. Я слышала, как по утрам в душе она обворожительным голосом декламирует информацию о Гарварде. Работу она не получила, декламации прекратились, и я обнаружила, что немного по ним скучаю.
С Анжелой мы ходили на ознакомительную встречу в редакцию гарвардской студенческой газеты, где молодой человек с бакенбардами неустанно – и весьма агрессивным тоном – повторял, что гарвардская газета – это вся его жизнь. «Это моя жизнь», – злобно твердил он. Мы с Анжелой переглядывались.
В воскресенье вечером зазвонил телефон. Это был приглашенный художник.
– Ваше эссе вызывает некоторый интерес, – сказал он. – Остальные эссе, на самом деле, большей частью ужасно… скучные. Так что я, собственно, буду рад видеть вас на своих занятиях.
– О, – ответила я. – Хорошо.
– Это означает «да»?
– Простите?
– Вы согласны?
– Можно, я подумаю?
– «Можно, я подумаю»? Вообще-то нельзя. У меня куча других кандидатов, которым я могу позвонить, – сказал он. – Так что – да или нет?
– Наверное, да.
– Прекрасно. Увидимся в четверг.
* * *
Я проходила прослушивание в оркестр колледжа. Кабинет дирижера оказался шестиугольной комнатой с эркером, роялем и полками книг: оркестровые партитуры, энциклопедии, тома по истории музыки и музыкальная критика. Никогда не видела, чтобы у музыканта стояло столько книг. Я сыграла подготовленную сонату. Руки не дрожали, акустика была великолепной, а выражение лица у дирижера – добрым и внимательным.
– Славно, – сказал он с какой-то особой интонацией, которую я не смогла истолковать. – Весьма, весьма недурно.
– Спасибо, – ответила я. В следующий понедельник я вернулась на музыкальное отделение взглянуть на рассадку оркестра. Мое имя отсутствовало, его не было даже среди вторых скрипок. Я чувствовала, что меняюсь в лице. Пыталась сдерживаться, но не могла. Да, я понимала, что в Гарварде на скрипке не играет только мертвый – это чуть ли не обязательное условие, – и оркестр не резиновый, от всех этих скрипачей сцена попросту рухнет. Но всё равно – я не могла всерьез представить, что не прохожу.