– Сойдет, – сказала она.
Отец Ханны встал и вынул фотоаппарат.
– Вот вы и соседи по общежитию! Вы надолго запомните вашу дружбу! – Он несколько раз снял Ханну и меня, а Анжелу снимать не стал.
* * *
Ханна купила холодильник в нашу общую комнату. Она сказала, что разрешит мне им пользоваться, если я тоже что-нибудь куплю – типа плаката. Я спросила, какие плакаты ей нравятся.
– Психоделические, – ответила она.
Я понятия не имела, что такое «психоделический плакат», и она показала свою психоделическую записную книжку. По флуоресцентной пестрой спирали шагали, исчезая в центре, лиловые ящерицы. – А если в магазине такого нет? – спросила я.
– Тогда фотку Альберта Эйнштейна, – ответила она решительно, словно эта альтернатива – первое, что должно прийти на ум любому.
– Альберта Эйнштейна?
– Да, какую-нибудь из тех черно-белых фоток. Ну, сама знаешь: Эйнштейн.
В книжной лавке кампуса выбор плакатов с Альбертом Эйнштейном оказался огромным. Эйнштейн у доски, Эйнштейн в машине, Эйнштейн с высунутым языком, Эйнштейн с трубкой. Я не вполне понимала, почему у нас на стене должен висеть Эйнштейн. Но не покупать же себе отдельный холодильник.
Плакат, который я выбрала, был абсолютно ничем не хуже и не лучше остальных Эйнштейнов: но Ханне, похоже, он не понравился.
– Хм-м! – сказала она. – Думаю, он будет хорошо смотреться там, – она указала на стенку над моей книжной полкой.
– Но тогда он будет не виден тебе.
– Всё нормально. Там – лучше всего.
Теперь все, кому случалось заглядывать в нашу комнату – соседи с просьбой что-нибудь одолжить, местные компьютерщики, кандидаты в студсовет и прочие, у кого мои скромные увлечения, казалось бы, должны вызывать весьма ограниченный интерес, – принимались из кожи вон лезть, лишь бы избавить меня от пиетета перед Эйнштейном. Он изобрел атомную бомбу, мучил собак, наплевал на своих детей…
– Есть масса гениев куда более великих, – сказал мне один сосед по коридору, зашедший взять почитать «Двойника» Достоевского. – Альфред Нобель терпеть не мог математику и ни одному из математиков свою премию не присудил. А ведь было немало тех, кто действительно ее заслуживал.
– Ага. – Я протянула ему книжку. – Ладно, пока, увидимся.
– Спасибо, – сказал он, сверля взглядом плакат. – Этот человек избивал жену, заставлял ее решать для него математические задачи, выполнять всю грязную работу, а потом отказался упомянуть в соавторах. И ты вешаешь его фото на стенку.
– Слушай, избавь меня от этих разговоров, – ответила я. – Это вообще не мой плакат. Долго объяснять.
Но он не слушал.
– В этой стране Эйнштейн – синоним гения, в то время как многие более гениальные люди никому не известны. Почему? Скажи мне.
Я вздохнула.
– Может, это потому, что он и есть лучший и даже ревнивым злопыхателям не удается умалить его звездный статус, – ответила я. – Ницше бы сказал, что гений такой величины вправе поколачивать жену.
Это его заткнуло. Когда он ушел, я подумала снять плакат. Мне хотелось слыть смельчаком, которого не могут поколебать чужие недалекие суждения. Но какое именно из суждений следовало считать недалеким – то, что Эйнштейн самый великий, или то, что он хуже всех? В итоге плакат остался на стенке.
* * *
Ханна храпела. Всякий предмет в комнате, если он не являл собой цельный кусок дерева – оконные стекла, кроватные ножки, матрасные пружины, моя грудная клетка, – вибрировал за компанию. Будить или переворачивать ее было бесполезно. Через минуту всё начиналось снова. Когда она спала, я, по определению, бодрствовала – и наоборот.
Я убедила Ханну, что у нее – синдром обструктивного апноэ сна, который лишает кислорода мозговые клетки, ставя под угрозу ее шансы попасть в приличную медшколу. Она отправилась в медцентр кампуса и вернулась с коробкой пластырных полосок, которые, по идее, предотвращают храп, если налепить их на нос. На коробке была фотография мужчины и женщины, они вглядываются вдаль, на носу у них – гармонирующие друг с другом полоски, а волосы женщины волнует бриз.
Ханна подняла нос, наклонив голову вбок, и я большими пальцами приладила полоски на нужное место. Ее личико было таким маленьким и кукольным, что я ощутила волну нежности. Потом она стала по какому-то поводу орать, и волна схлынула. Полоски и в самом деле помогли, но из-за них у Ханны начались синусовые головные боли, и она перестала ими пользоваться.
* * *
Долгими днями, которые тянулись между еще более долгими ночами, я шаталась из кабинета в кабинет, проходя квалификационные тесты. В комнате цокольного этажа мне пришлось писать сочинение о том, что лучше – быть человеком Возрождения или узким специалистом. Тест на математическое мышление состоял из кучи тоскливых задачек («На графике изображено гипотетическое изменение массы бройлерного цыпленка до возраста восьмидесяти недель»), а каждый день завершался большим собранием, где ты сидишь на полу и тебе рассказывают, что теперь ты – маленькая рыбка в большом море, и данное обстоятельство – не повод для тревоги, а ободряющий вызов. Я старалась не придавать слишком большого значения всей этой ерунде с рыбой, но она всё равно вскоре стала меня удручать. Трудно сохранять бодрость, когда тебе непрерывно твердят, что ты – маленькая рыбка в большом море.
* * *
Кэрол, мой консультант по учебной программе, говорила с британским акцентом и работала в Управлении информационных технологий. Двадцать лет назад, в семидесятые, она получила в Гарварде степень магистра по древнескандинавским языкам. Я знала, что Управление информационных технологий – это место, куда нужно ежемесячно отсылать свои телефонные счета. В остальном же его деятельность оставалась тайной. При чем тут древнескандинавские языки? «У меня самые разные обязанности», – это всё, что сказала Кэрол о своей работе.
Мы с Ханной обе подцепили жуткую простуду. По очереди мы покупали микстуру и опрокидывали ее в себя из пластиковой чашечки, как из рюмки.
Когда настала пора выбирать темы для занятий, все вокруг говорили, что самое важное – подать заявку на установочные семинары, поскольку другой шанс поработать с профессорами по специальности может не представиться еще несколько лет. Я подала заявки на три семинара по литературе, и вот меня пригласили на собеседование. Я явилась на верхний этаж холодного белого здания, где двадцать минут зябла на кожаном диване под световым люком, сомневаясь, что пришла туда, куда нужно. На кофейном столике лежали какие-то странные газеты. Именно тогда я впервые увидела литературное приложение к «Таймс», «Times Literary Supplement». Я ничего в нем не поняла.
Открылась дверь, и профессор пригласил меня войти. Он протянул мне руку – огромную ладонь на неимоверно тощем и бледном запястье, которое на фоне гигантского пальто выглядело совсем лилипутским.
– Мне, наверное, не следует жать вам руку, – сказала я. – У меня простуда.
И тут же неистово расчихалась. Профессор был ошарашен, но быстро пришел в себя.
– Будьте здоровы! – элегантно произнес он. – Сочувствую по поводу вашего недуга. Первые дни в колледже бывают суровым испытанием для иммунной системы.
– Да, я учусь им противостоять, – ответила я.
– Что ж, ради этого здесь всё и происходит, – сказал он. – Учение! Ха-ха!
– Ха-ха! – откликнулась я.
– Ладно, к делу. Судя по вашему заявлению, вы – весьма творческая личность. Мне понравилось поданное вами эссе. Единственное, что меня беспокоит: вы должны понять, что наш курс – не творческий, а академический.
– Хорошо, – ответила я, энергично кивая и пытаясь определить, что там за прямоугольники на краю моего поля зрения, не упаковки ли бумажных носовых платков. Увы, это были книги. Профессор тем временем говорил о разнице между творческим и академическим письмом. Я продолжала кивать, думая о структурных сходствах книги и упаковки носовых платков: и книга, и упаковка платков – это листы белой бумаги в картонном контейнере; однако функционально – и в этом вся ирония – сходства между ними практически нет, особенно если книга чужая. Эти мысли относились к разряду вещей, о которых я думала постоянно, без особого восторга или пользы. Но о чем следует думать вместо этого – я понятия не имела.