— Вот это ловко! — не мог удержаться старый «морской волк» Дора. — Это недурно!
Я уже думал, что капитан Мишель вцепится ему в горло, тем более, что остальные трое тоже исподтишка заметно ликовали и обменивались между собой многозначительными междометиями.
Но бравый капитан сдержал-таки себя. И, вздохнув, как тюлень, заметил по адресу Дора:
— У вас, сударь, еще целы ваши обе руки, и я бы вам не желал, чтобы вы ради того, чтобы найти эту историю ужасной, лишились одной из них, как это случилось со мной в эту самую ночь… Итак, безногие господа в эту ночь много выпили. Некоторые из них вспрыгнули на стол и, расположившись вокруг передо мной, так принялись смотреть на мои руки, что я в замешательстве спрятал их, как мог, засунув в самую глубину своих карманов.
Тут я как-то сразу понял, почему не показывали своих рук те, у кого они здесь были целы, то есть хозяйка дома и доктор; понял я это по тем свирепым взглядам, которые стали бросать на меня некоторые из присутствующих. И, как на грех, в эту самую минуту мне понадобилось высморкаться, и я сделал инстинктивное движение руками, при котором из-под рукавов открылась белизна моего тела. И в то же мгновение три крюка кинулись на кисть моей руки и впились в тело. Я страшно вскрикнул.
— Довольно, капитан! Довольно! — закричал я, прерывая рассказчика. — Вы были правы! Я ухожу. Мне невыносимо дальше слушать.
— Оставайтесь, сударь! — велел капитан. — Оставайтесь, потому что я теперь живо доскажу эту ужасную историю, над которой потешались четыре дурака. — И, повернувшись к четырем «морским волкам», которые давились от усилия, чтобы не расхохотаться, — он с невыразимым презрением в голосе объявил:
— Когда имеешь в жилах жокейскую кровь, то это надолго. И, если происходишь из Марселя, то заранее принужден ничему не верить! Так что это только для вас, сударь, для вас одного я рассказываю; но не бойтесь: я промолчу о самых ужасных подробностях, я ведь знаю, сколько способно вытерпеть сердце деликатного человека! Да и сцена моего мучения пронеслась так быстро, что я только запомнил дикие выкрики, чьи-то протесты; потом на меня набросились, а госпожа Жерар встала, промолвив:
— Только не делайте больно!
Я хотел было вскочить одним махом, но вокруг меня уже была целая стена безногих, которые сшибли меня и повалили… и я чувствовал, как их ужасные крючки вонзались в мое тело, как вонзаются в говядину крючки вешалок в мясных лавках!.. Да… да… сударь!.. Не буду входить в подробности!.. Я вам это обещал! Да я и не могу вам их сообщить, потому что при операции не присутствовал. Доктор, под предлогом зажать мне рот, засунул мне в него кусок пропитанной хлороформом ваты. А когда я пришел в себя, я уже был на кухне и без одной руки. Все безногие были вокруг меня. Теперь они уже не препирались между собой. Они пришли к самому трогательному согласию на почве сладкого опьянения, от которого они, — как накушавшиеся вдоволь детки отдаются дреме, — уже склонили головы. Я не сомневался, что они уже начали меня переваривать. Я был распростерт на каменном полу и так связан, что не мог шевельнуться, но я их слышал и видел. И мой старый приятель Жерар, со слезами довольства на глазах, говорил мне:
— Ах, старина Мишель, никогда я не мог подумать, что ты так нежен!
Госпожи Жерар тут не было. Но она тоже, должно быть, получила свою долю, потому что кто-то спрашивал Жерара, «как она нашла свой кусочек».
Да, сударь, это — конец! Я кончил! Чудовищные обрубки эти, когда удовлетворили свою прихоть, должно быть, поняли все размеры своего злодейства. И они скрылись. Разумеется, с ними же скрылась и госпожа Жерар. Двери за собой они оставили отпертыми… но спасти меня люди явились лишь на четвертый день, когда я уже почти помирал от голода. Ведь мерзавцы оставили мне только кости!..
Гастон Леру
ЗОЛОТОЙ ТОПОР
Скорбная пианистка
Тому прошло много лет: я жил в Герзей, на озере Четырех Кантонов, в нескольких километрах от Люцерна. Нуждаясь в уединении, чтобы окончить одну работу, я решил провести осень в этой прелестной деревушке, старые остроконечные крыши которой так красиво отражаются в водах, по которым некогда скользила лодка Вильгельма Телля.
В это позднее время года все туристы уже разъехались и за табльдотом собирались всего человек шесть, но зато это было тесно сплоченное общество симпатизирующих друг другу людей. Вечером мы рассказывали друг другу о своих дневных прогулках и развлекались музыкой. Одна пожилая дама, одетая всегда во все черное, ни с кем не сказавшая ни слова до тех пор, пока отель наш был полон шумными путешественниками и всегда казавшаяся нам воплощением скорби, оказалась блестящей пианисткой. Не заставляя себя просить, играла она нам Шопена, а особенно одну berceuse[4] Шумана, в которую вкладывала столько чувства, что у всех у нас слезы навертывались на глаза. Мы были так благодарны ей за эти сладкие минуты, что, уезжая перед наступлением зимы, мы все сложились, чтобы преподнести ей на память маленький подарок.
Один из нас съездил для этой цели в Люцерн и, вернувшись к вечеру, привез золотую брошь в виде маленького топорика.
Но ни в этот вечер, ни на следующий никто не видел нашей пианистки. Тогда уехавшие пансионеры поручили мне передать ей золотой топорик.
Ее вещи оставались в отеле, и я ждал ее с минуты на минуту, так как хозяин отеля сказал мне, что она нередко пропадала так на несколько дней и не было никакого основания беспокоиться о ее судьбе.
И в самом деле, накануне моего отъезда, когда я в последний раз обошел вокруг озера и остановился около часовенки Вильгельма Телля, я увидал на пороге ее нашу почтенную пианистку.
Никогда еще, до этой минуты, я не был так поражен бесконечным отчаянием, написанным на ее лице, и никогда раньше я не замечал так ясно в ее чертах еще не исчезнувшие следы былой красоты. Она увидела меня, опустила вуаль и сошла к берегу. Я тотчас же нагнал ее и, поклонившись, выразил ей сожаление от имени уехавших путешественников. Так как приготовленный подарок был со мной, я передал ей коробочку, в которой заключался золотой топорик.
С грустной улыбкой открыла она коробочку, но, едва взглянула на заключавшийся в ней предмет, как вдруг сильная дрожь охватила ее; она отступила от меня, как будто я внушал ей страх и, бессознательным жестом, бросила топорик в озеро!
Я не успел еще прийти в себя от изумления, как уже она, рыдая, просила у меня прощения. Невдалеке стояла скамейка, и мы сели на нее. После общих жалоб на судьбу, она поведала мне мрачную историю своей жизни, и я никогда не забуду ее! В самом деле, я не знаю ничего ужаснее судьбы этой дамы, всегда окутанной черными вуалями и с таким проникновенным чувством игравшей нам berceuse Шумана.
Поистине, ужасная судьба!
— Вы все узнаете, — сказала мне она, — так как я навсегда покидаю эту страну, которую мне хотелось повидать в последний раз. И тогда вы поймете, почему я бросила в озеро ваш золотой топорик.
Счастливый брак
Мне было двадцать четыре года, когда мне представилась партия, превышавшая, по мнению моих близких, самые смелые надежды. Молодой человек родом из Бризгау, проводивший каждое лето в Швейцарии и с которым мы познакомились в Эвианском казино, влюбился в меня и я также полюбила его. Герберт Гутман, так звали его, имел доброе сердце и простодушный характер. Эти нравственные качества соединялись в нем с недюжинным умом.
Он не был богат, но все же располагал довольно значительными средствами. Его отец, сказал он мне, имел прибыльное дело, которое рассчитывал передать впоследствии сыну. Мы только что собирались отправиться навестить старого Гутмана в его имении в Тоднау, в самой глубине Шварцвальда, как вдруг внезапная болезнь моей матери неожиданно ускорила события.