Но «жгучий брюнет» вдруг вывел свою речь за нейтральную территорию, в запрещенное пространство:
– В нашем городе треть населения – евреи. А если точнее, то по переписи 1897 года нас тут сто тридцать девять тысяч – тридцать четыре процента! И я хочу спросить сидящих здесь семитов: а кто из вас открыто и гордо скажет: я тут такой же царь, как этот русский? Или этот украинец в вышитой рубахе? Нет, господа, мы им не ровня, и никогда не будем, потому что мы пришлые на их земле. Мы жалуемся на то, что нас презирают, а мы сами себя почти презираем…
Лица еврейских слушателей насторожились, нахмурились. И ропот недовольства уже готов был вспыхнуть, но тут пылкий оратор увидел средь публики рыжую барышню Марусю и рядом с ней – ее моложавую мать. Резко, одним броском, он тут же вывернул в штилевую зону:
– Да, мы, евреи, безумно влюблены в русскую культуру, хотя русского народа мы почти не видим и не знаем русской обыденщины. Мы узнаем русский народ главным образом по его писателям и гениям, то есть по высшим, чистейшим проявлениям русского духа, и потому картина, конечно, получается сказочно прекрасная…
И снова U-torn, разворот:
– Но еврейство… разве наши дети знают о его исторической роли просветителя народов, о его духовной силе, которая не поддалась никаким гонениям? Они знают о еврействе только то, что видят и слышат. А что они видят? С раннего детства мы познаем наше еврейство среди нищего гетто, созданного веками гнета, и оно так непривлекательно, так некрасиво! А что мы слышим? Разве слышали вы когда-нибудь слово «еврей», произнесенное тоном гордости?..
В публике – снова настороженность, даже Хейфец, сузив глаза, тревожно ждет, куда свернет его протеже и любимчик. Когда этого паренька выперли из восьмого класса одесской гимназии только за то, что он редактировал школьную сатирическую газету «Правда», он пришел к Хейфецу, заявил, что уезжает учиться в Европу, и предложил себя в качестве европейского корреспондента. А ему и семнадцати лет не было! Правда, уже тогда литературная Одесса знала его замечательный перевод «Ворона» Эдгара По: «Как-то в полночь, утомленный, / я забылся, полусонный, / Над таинственным значеньем фолианта одного, / Я дремал, и всё молчало… Что-то тихо прозвучало – / Что-то тихо застучало у порога моего. / Я подумал: «То стучится гость у входа моего – / Гость, и больше ничего…» Ах, какая ритмичная, перекатная, просто завораживающая поэзия!.. «Помню всё, как это было: мрак – декабрь – ненастье выло – / Гас очаг мой – так уныло падал отблеск от него… / Не светало… Что за муки! Не могла мне глубь науки / Дать забвенье о разлуке с девой сердца моего, – / О Леноре, взятой в Небо прочь из дома моего, – / Не оставив ничего…» Да, блестящий перевод, лучше оригинала, просто нейдет из головы!.. И все-таки Хейфец не взял юного поэта своим европейским корреспондентом, – о чем пожалел тут же, как только итальянские статьи этого мальчишки-студента Римского университета появились у конкурента – в «Одесском вестнике». Свежесть и какая-то безоглядная лихость журналистского дарования так фонтанировали в каждой его публикации, что, едва Владимир вернулся в Одессу на студенческие каникулы, Хейфец предложил ему штатную должность фельетониста в своей газете и баснословное месячное жалованье – 120 рублей! Сто двадцать рублей! – да такие зарплаты были только у врачей и армейских штабс-капитанов! Конечно, Жабо не смог отказаться – Хейфец заранее выяснил бедственное положение его семьи: отец умер, когда Владимиру было шесть лет, мать с двумя детьми осталась без всяких средств и только каким-то неистовым еврейским упорством, почти голодая, вытащила дочку и сына в гимназическое образование. Зато теперь, когда каждое утро разносчики газет бегут по улицам с криками: «Читайте “Одесские новости”! Новый фельетон Альталены!», и все – купцы, мещане, биндюжники, моряки, адвокаты, торговцы, портные, извозчики и даже полицейские – раскупают газету и тут же, первым делом, ищут в ней его новую статью, – теперь он со своей матерью и сестрой перебрались из нищенской конуры на Канатной улице в новую приличную квартиру в Красном переулке, 11.
Но куда этот парень гнет сегодня?
Бледно-зеленые, с выпуклым тиснением, стены Виноградного зала дворца Гагариных и постоянные посетители его литературных четвергов еще никогда не слышали таких откровенных и буквально убойных речей:
– Разве родители говорят нам: помни, что ты еврей, и держи голову выше? Никогда! Отпуская сына на улицу, мать говорит: «Помни, что ты еврей, и иди сторонкой». Отдавая в школу, просит: «Помни, что ты еврей, и будь тише воды». Так связывается у нас имя «еврей» с представлением о доле раба. И мы вырастаем, неся на себе еврейство как уродливый горб, от которого нельзя избавиться. А ложась спать, думаем тайком: ах, если бы утром оказалось, что это сон, что я – не еврей! Но «завтра» приходит, и мы просыпаемся, и тащим за собой свое еврейство, как каторжник ядро. И вот уже нашего молодого еврея охватывает злоба против этого звания «еврей», и каждая минута его жизни отравлена этой пропастью между тем, чем бы хотелось ему быть и что он есть на самом деле. Это отрава затяжная, изо дня в день, мы с нею свыкаемся, как свыкается человек со своей хромотой…
Последние слова утонули в возмущенном ропоте и криках юной еврейской публики:
– Чушь!
– Провокатор!
– Долой!..
Владимир усмехнулся:
– Вам не нравится? Но я вам больше скажу! Когда-то мы были Маккаби, Самсоны и Яковы, мы с Богом боролись и за то получили от Него свое гордое имя «Израиль»! Не «еврей», а «Израиль»! Но за две тысячи лет скитаний, подлаживаясь то под персов, то под испанцев, а теперь под поляков и русских, мы измельчали, изнизились, стали сами себе отвратительны! И теперь мы не знаем еврея – мы знает жида, не знаем Израиля, а только Сруля, не знаем гордого коня, каким был наш народ когда-то, а знаем только жалкую нынешнюю «клячу»…
Уже не ропот, а гул негодования заполнил Виноградный зал.
Жаботинский поднял руку:
– Успокойтесь, я заканчиваю. Вы, слава богу, живы и здоровы, ведете свои дела. Но чем выше вы здесь подниметесь, тем ближе погромы. Изгнание нас ожидает, Варфоломеевская ночь, и единственное наше спасение – в безостаточном переселении в Палестину.
Этого еврейская публика уже не могла стерпеть, несколько юношей вскочили с мест:
– Заткнись!
– Сопляк!
– Позор!
– Провокатор!..
Но газета «Одесские новости» об этом, конечно, не написала.
«В своем заключительном слове, – сказано в газете, – референт выразил свое недоумение по поводу того, что во время прений была сделана попытка низвести “Монну Ванну” до степени среднего литературного произведения… Даже в произведениях Шекспира можно отыскать немало таких же, как в “Монне Ванне”, недостатков. И это тем не менее не мешает Шекспиру быть, по общему признанию, величайшим писателем, как пьесе Метерлинка недостатки не мешают быть выдающимся произведением».
6
Вторая встреча
После собрания, пока служители в Виноградном зале убирали стулья для танцев, холеный, в смокинге, Хейфец, высоченный Чуковский и нервно-беспокойный Трецек подошли к стоявшему у стены Жаботинскому.
– Коллега, – сказал Хейфец, – что это за новую забаву вы себе сочинили? Палестина? Право, несерьезно…
– А вы читали «Автоэмансипацию» Пинскера? – ответил Жаботинский с вызовом боксера, еще не остывшего от боя на ринге.
– Не только читал, но и знал автора, – улыбнулся Хейфец. – Он же наш, с Ришельевской улицы. Но одно дело мечтания Иегуды Пинскера или Теодора Герцля…
– А если я напишу то, что сегодня сказал, – нетерпеливо перебил Жаботинский. – Напечатаете?
– Пока что я печатал все, что вы писали, – спокойно произнес Хейфец, но тут же предусмотрительно добавил: – Если цензор разрешит… – и повернулся к Чуковскому: – Вы тоже читали Пинскера?
– Я? Н-нет… – смешался Корней.
– До завтра, коллеги. Приятного вечера, – и Хейфец с достоинством направился из Виноградного зала в передний, парадный по имени Золотой.