А неведомое Победному лицо его собственной смерти склонилось тем временем среди рубленых лопухов над вонючим и изуродованным Петькиным телом.
— Я же говорила, он уже гниет, — с отвращением всплакнула Клава, закрывая рукой нос. — Какой же он живой?
— Да, он гниет, — с каким-то странным торжеством подтвердила Варвара. — Он гниет. Он вечно будет гнить.
— Вечно? — не поняла Клава.
— Вечно будет гнить здесь, — шепотом повторила Варвара и повернулась к ней, что-то незнакомое, страшное было в ее ясных глазах. — Ты запомни это место.
Клава машинально оглянулась, пытаясь найти на Озеринском пепелище что-нибудь такое, что можно было бы запомнить.
— Где-то в лопухах, около деревни, которой больше нет, — грустно произнесла она, с неспешным трауром ступая в бесчувственных, прохладных водах Петькиной смерти.
— Да, сила — нигде, — тихо согласилась Варвара, закрыв обеими ладошками глаза, словно Клава напомнила ей что-то. — Она — в том месте, которого уже нет.
Клаве вдруг сделалось страшно и нехорошо.
— Варя, перестань, — взмолилась она и схватила Варвару за руки, пытаясь оторвать их от глаз. Варвара вырвалась и отвернулась от нее в сторону сожженной деревни. Похоже было, будто она хочет играть с Клавой в хоронушки. Клава еще раз попыталась поймать Варвару, но та увернулась и села на землю.
— Не трожь меня, — шепотом попросила Варвара.
Клава глянула на небо, не темнеет ли белый свет. Но ничего не темнело, только плыло в незабудочной высоте маленькое пушистое облачко.
Варвара сидела неподвижно, приложив сложенные руки к глазам, словно на ладонях у нее написана была бесконечная книга, и она ее читала. Прилетал теплый ветер и шелестел над Варвариной головой уцелевшими лопухами. Клава заметила на ее сарафане несколько прилипших волчков, но не решалась их выбрать. Варвара сидела долго. Чтобы не так волноваться, Клава вышла на дорогу и глядела по ней вдаль, может быть идет кто-нибудь, или едет. Но дорога была пуста, потому что двигаться по ней было уже некуда.
— Варенька, тебе не больно? — беспокойно спросила Клава, вернувшись в лопухи. — Может, тебе водички принести, из колодца?
Варвара молча помотала закрытым руками лицом. Клава опустилась на колени возле вонючего Петьки и стала сгонять с него мух.
— Идите на гумно, там много трупов, — тихо советовала она мухам, уважая их право на неживое. — Что вам один Петька?
— Клава, — тихо вмешалась вдруг Варвара. — Ты знаешь, почему Бог любит человека?
— Нет.
— Потому что человек Его спас.
— Бога? От кого? — изумилась Клава.
— От одиночества, — Варвара убрала руки с лица, и Клава снова увидела в ее ясных глазах капли солнечного счастья. — Бог все может, — радостно продолжила Варвара. — Только любви Себе сделать не умеет.
К вечеру они дошли до леса.
На поляне того леса стоял погрузившийся в землю, позеленевший от мха и ослепший окнами скит. Трава переступила уже давно его порог через приоткрытую дверь, пошла днищем, будто откуда-то изнутри, никак по трубе, забралась на крышу, а там уж и зацвела — веселыми стайками ромашек. Внутри скита пахло прелым деревом, и торчали два трухлявых столбика от сгнившего стола, сама столешница развалилась и упала в траву, теперь ее можно было найти только по луже дождевой воды, блестящей от солнечных полос, что шли через дыры под потолком. У стены низкого помещения сделана была широкая спальная лавка, а на лавке лежал почерневший, изъеденный жуками гроб.
— Что это мертвые всюду, — затосковала Клава, уже с порога скита приметив гроб. — Будто мы одни на свете остались.
— Только бы она еще была там, — шепотом попросила Варвара, обеими руками берясь за заплесневевшую крышку гроба.
Восемьдесят лет лежала в том гробу усопшая молодая подвижница Устинья Щукина, нетленная и бледная, как полотно. Пауки сплели над лицом Устиньи полупрозрачные сети, чтобы уловить летящих ко всякому трупу мух, но мухи не стремились к Устинье, пугаясь ее холодной чистоты. Щукина лежала в выстиранной белой сорочке, сложив руки на груди, в руках ее содержался черный отсыревший молебничек. Веки Устиньи были сомкнуты, рот подвязан холщовой ниткой, но в лице все равно сохранилась неукротимая, бескровная злость, за которую монашки соседнего монастыря и прозвали подвижницу по-своему — Бешеная.
Устинья была дочерью одноглазого мелкого рыботорговца Харитона Щукина, человека жадного и бессовестного, но не лишенного благоговения перед высшей силой. В жизни Харитон всего достигал своим умом, за женщинами же обычно не признавал способности к рассуждению. Женщин в семье Щукиных было много: кроме Устиньи имелось еще три младшие дочери, все похожие на мать, девки малорослые, светлоглазые и крепкие, как огурцы, одна только Устинья в тело не шла, взгляд имела темный, будто погруженный во мрак, да и ростом была много выше матери. Глядя на нее, Анастасия Щукина даже сомневалась иногда, она ли Устинью рожала. Харитон же старшую дочь любил особо: она похожа была на бабку его, Федору Щукину, женщину гордую и безжалостную, правившую семейным промыслом при недоросших внуках по смерти своего сына. Когда Устинья крестилась, уперто глядя перед собой в икону, Иисусу Христу прямо в очи, Харитон сразу вспоминал Федору, тоже не опускавшую в церкви головы, и сам крестился вслед за дочерью, обмирающе влажнея единственным глазом. По другим поводам Харитон расстройства чувств не ощущал, и продавал голодающим тухлую рыбу втридорога.
Откуда повалилась на Устинью божья благодать, никто сказать не мог. Десяти лет она уже простаивала в уголку перед иконой порой целое утро, и подруг у нее не было, потому что любые игры казались чуждыми ее рано ушедшей в смертные поля душе. Читать Устинья выучилась рано, отец, не веривший в рождение сына, хотел вырастить в старшей дочери себе наследницу, пока все тщанием нажитое состояние на растащили безбожные зятья. Но Устинья превосходила свою прабабку в рассуждении: целая жизнь была ей не нужна, она хотела только скорее помереть и выйти на свободу, к ангелам. От привязанности к покойникам Устинья подолгу пропадала на кладбище, с мертвыми только могла она говорить о волнующем, они слушали ее и понимали. О рыбной же торговле Устинья ничего не желала знать, деньги ей были противны. Она даже называла нередко отца чужим и скорбным словом: «мытарь».
Анастасия сперва пыталась побоями вернуть дочь к разуму, но Устинья только пуще плакала и еще чаще молилась, а когда мать перестала пускать ее в угол, к иконе, то стала молиться ночью, во тьме глухо бормоча все наизусть, и Анастасия слышала, как через равные промежутки времени тихо поднималась рука Устиньи, сжатые в троеперстии пальцы стукались в открытый бледный лоб, и дважды, крест-накрест, шуршало отираемое локтем белье. Угол снова был дозволен, но Устинья не перестала молиться ночами, когда все другие спали, и Бог мог слышать один только ее шепот, мерно шелестящий в тишине. Устинья ничего не просила у Бога, но знала, что Он слышит ее и уже узнает.
Однако Враг тоже не отступался от Устиньи. Он томил ее душу сумеречными формами неизвестных угловатых предметов, и томление это Устинья искореняла болью. Она брала нож и резала себе плечо или ногу на бедре, чтобы видеть вытекающую кровь. Кровь волновала Устинью даже сильнее страдания, она знала, что и Христос пускал себе кровь, превращая ее для апостолов в вино вечной жизни. Кровь Устиньи принадлежала Богу. «Ешь, Господи», — говорила она хрипящим от исступления шепотом, усиленно крестясь, — «ешь на здоровье». После истязаний Устинье иногда снились разговоры с апостолами. Апостолы нагоняли ее на темной дороге, через деревья или через пустырь, лиц их было не различить в ночной темноте, их крепкие руки схватывали Устинью за локоть, разворачивали к себе, и речь шла из ртов с прохладным дыханием ветра. Апостолы словами предостерегали Устинью невесть от чего и населяли ее внутренность неясной космической мудростью. Чаще всего разговаривал с ней апостол Петр. «Правильно делаешь, Устинья», — говаривал он ей, задирая путаную бороду. «Плоть отдай земле сырой, а кровь — Господу».