Это паломничество и попытки купить оружие помогли молодому человеку сделать многочисленные полезные знакомства, а иной раз и подружиться с кем надо. Так, в его в доме побывали Диомед по прозвищу «божественная мудрость», Аякс, «храбрец кровожаждущий», Идоменей, король Крита, Тесей, Патрокл, Менелай, а также Одиссей, известный как «злой». Последний был ему особенно симпатичен. Тогда еще никто не мог даже предположить, как переплетутся их жизненные пути, как это обычно случается с людьми хитрованских взглядов и двусмысленными и обращениями друг к другу, которые пытаются, описывая широкие концентрические круги, ворваться в круг мыслей противника, уверяя при этом друг друга, что их неправильно поняли и что их намерения чисты, словно слеза ребенка. В то время никому и в голову не могло прийти, что поначалу они станут соперниками в сватовстве к прекрасной Елене, спартанской принцессе, а потом и соратниками, один в качестве подстрекателя (Филоктет), а второй – как дезертир (Одиссей). Ему импонировал этот царевич с Итаки, который преодолел столь долгий путь, чтобы выкупить лук за большие деньги. Юноше в тот вечер, когда гости сидели вокруг костра, позволяя собакам вылизывать пятки, чтобы отличить их от чужаков, исключительно понравилась взволнованность царевича, вызванная таким неформальным приемом, понравилась его страсть к деньгам, страсть к расчетам и сделкам, во время разговоров о которых кривой нос Одиссея все больше походил на лук. Хотя, кто знает, может, ему это вовсе и не нравилось.
– С приличествующим уважением должен отметить, – пробормотал той ночью стрелец с лицом, опаленным костром, – что ты слишком много внимания уделяешь цене и уговору, хотя еще не осмотрел как следует оружие, за которым ты пришел, не восхитился моему искусству охотника, не заинтересовался трофеями, что висят на стенах моего скромного дома, как будто для тебя главное не смысл, а средство охоты!
Одиссей элегантно составил ответ, как будто каждое слово висело на его вороту, быстро смотав их на руку и вложив себе в уста. В ответе слышалось и остроумие, и обход неприятных моментов, которые, откровенно говоря, никто и не замечал, но в его словах звучала и гордость, некая приподнятость, и, в конце концов, он использовал термины, которые Филоктет наверняка не знал, напомнив ему тем самым, что он всего лишь сын пастуха, случайно овладевший замечательным оружием, случайно оказавшийся в этом забытом богами краю, где Гераклу волею судеб довелось закончить жизнь, хотя ему это следовало бы сделать в Итаке. Филоктета очаровал этот тон – не существо слов, а именно тон, потому что юноша не привык к лукавству в таких масштабах. В те годы он знал лишь одно действие – атаку. В лоб.
Той ночью он долго думал. Существуют ли стрелы, которые не вылетают из лука, стрелы, для посыла которых не требуется острота зрения и твердость руки, для посыла которых не надо ловить то единственное, неделимое мгновение, когда она срывается с тетивы?
Изумившись внезапным, только что возникшим вопросам, Филоктет ранним утром проводил Одиссея, который, не скрывая огорчения, был вынужден с пустыми руками вернуться на остров. Примерно так же обстояли дела и с прочими визитерами, примерно так же вел себя с ними и Филоктет, упрямство которого, отрывавшее его от служения собственному искусству, от преданности действу охоты, потихоньку ломало зубы о стену презрения, выросшую из его неблагородного происхождения. Никогда и никому он не позволял прикасаться ни к оружию Геракла, ни к ремням и колчану, которые Геракл носил годами, вживаясь в лук и стрелы и позволяя оружию (наверняка он поступал так, потому что и Филоктет начал вести себя точно так же) врастать в себя. По причинам чисто человеческим. Из ревности.
Он боялся, что в чужих руках знаменитый лук станет более гибким, точным, намного смертоноснее, и предполагал, что материал, из которого был создан предмет его сурового, беспощадного обожания, оказавшись в чужих руках, уже при первом выстреле дал бы чужаку куда больше любви, нежели ему самому. Со временем тонкий слух молодого человека стало оскорблять даже само выражение «оружие Геракла». Спустя некоторое время он исключил из своего лексикона имя прежнего владельца, уверившись в том, что, вычеркнув из прошлой жизни оружия следы присутствия Геракла, еще сильнее привяжет лук и стрелы к себе. Он начал ощущать невероятной силы беспокойство, ладони делались мокрыми от пота, когда он рассказывал кому-нибудь о встрече с великаном. Такие рассказы, казалось, отдаляют его от смертоносной любовницы, а оружие возвращается в руки бывшего мужа, в руки владельца настоящего, ему пока неизвестного волшебства.
И потому он все время стремился в леса, на скалы и дикие поляны, где они оставались только вдвоем, забыв об окружающем мире, слившись в теплом, единственно осмысленном действии… в объятиях. Созданные друг для друга, оружие и его хозяин, растворились в природе, стали неотъемлемой частью дикого мира, который окружал их, получив, наконец, возможность забыть про остаток рода человеческого и предметы, произведенные его руками, были вечно начеку, всегда готовые в любом шорохе, который встречал их в кустах или подлеске, в каждом движении увидеть себя, словно в зеркале. Филоктет узнавал себя в движениях испуганного животного, по следам которого мчался, а оружие ощущало себя в свисте, шипении, воплях добычи. Так они претворяли совместное существование в гармоничную жизнь с дикой природой, составной частью которой они стали, хотя и по другую ее сторону, поскольку сеяли всюду смерть.
Родной дом Филоктета пополнялся бальзамированными головами жертв, головами, которые месяц спустя выбрасывали на свалку рядом с ручьем, журчание которого не справлялось с царящим смрадом, возникавшим от соприкосновения яда с мясом. Филоктет становился все более ловким в охоте, на которую тратил свою мощную, вновь и вновь возникающую энергию, а оружие все в большей мере становилось его продолжением. Казалось, он сам превратился в лук и стрелы.
Однако временами ему чудилось, что сам превращается в добычу. Непротивление жертвы смерти, попытка побега, а после попадания – пассивное ожидание момента, когда всё вокруг жертвы угаснет, заставляло его задумываться. И, как это бывает, когда отдельные детали и предположения в одно прекрасное мгновение обретают кристальную ясность, когда длительное накопление впечатлений укладывается в единую оценочную матрицу, в Филоктете стала прорастать некая неопределенная злость из-за возможностей, которые предоставляла ему нарастающая охотничья ловкость. Злость из-за животной, оргаистической радости в момент убийства. Неужели Космос в самом деле так искривлен, сотворен так, что в человеческие руки вложено уничтожение, убийство ради оттачивания мастерства, убийство ради спорта?
Филоктета неотступно преследовала мысль о том, что всё его существование свелось к роли обыкновенного палача.
Со временем он все более ощущал, что становится рабом оружия, и для того, чтобы удовлетворить ненасытную любовницу, придумывает беспричинные поводы, чтобы начать очередную охоту, нуждается в каждодневном преследовании и убийстве дичины, перестает быть энтузиастом, великолепно владеющим искусством охоты, и превращается в холодного профессионала, идеально освоившим механизм смерти.
С тех пор каждый взгляд на лук, утром, сразу после сна, был исполнен дрожи, неуверенности, боязни, что в наступающем дне растворится его умение, что он окажется в дурацком положении, усиленно припоминая опыт вчерашнего дня, что не сумеет правильно натянуть тетиву, точно прицелиться и попасть в жертву. Наступил сезон дождей, и любовник чувствовал себя брошенным, совсем как человек, которого навсегда покинул предмет его обожания, оставив в сердце зияющую пустоту. Конечно же, как это и случается с любовниками, странное ощущение беспомощности не делало его бессильным, напротив, оно все сильнее гнало его мышцы и инстинкты в леса и поля, не позволяло удовлетвориться одной жертвой в день. Незаметно, шаг за шагом он терял точность и терпеливость, и уже не мог планировать свои действия, не ощущая более обостренного слияния собственного духа с луком, стрелой и жертвой, и это заставляло его в бешенстве выпускать стрелу за стрелой.