– Так вот что за туман спустился вчера на море?! – сухо отозвался Филоктет, ощутив, как вспотели его ладони.
– Значит, твое возвращение в Грецию теперь под вопросом. Не так ли, полководец?
Из Филоктета, словно из натянутого лука, вылетел старый воин, готовый защищать свой стяг, сколько бы ни возникло уважительных причин для сдачи в плен.
– Если возвращение вообще состоится, государь. Не знаю, есть ли вообще куда вернуться войску, которое шесть лет осаждает неприступную крепость? – ответил он после короткой паузы, моментально упрекнув себя за то, что опять защищает дело, в смысл которого уже давно утратил всякую веру.
– А ты упрям, полководец, – сказал Актор, только что решивший мучить его до конца. – Но я не уверен, что боги любят упрямых. Их одни только змеи обожают. Но ведь и это еще не все. Похоже, Гектор, или кто-то другой, сумел в жестоком поединке на ничьей земле убить Ахилла!
XVI
«Ахилл!» Это имя эхом раздавалось во всем его существе, пока он медленно и с большей, чем прежде, осторожностью спускался из зала по лестнице, совсем как пьяница, который, отдавая отчет в своем грехе, возвращается домой. Только имя. Не столько весть о гибели бывшего соратника, сколько имя.
«Ахилл». Имя, которое так давно не произносилось, с давних пор не существующее в его окружении, часто присутствующее в его мыслях, но столько лет не произносимое. С того момента, как Филоктета в холодных и темных стенах дворца охватил странный озноб, он и думать забыл про Хрису, которая, по неписаному уговору, ждала его у подножия лестницы, не мог даже вслушаться в тишину, чтобы обнаружить звуки, свидетельствующие о ее присутствии. В нем звучало только одно: «Ахилл».
Как будто из всех пор тела, из всех его отверстий, во всех направлениях вырывалось одно только это имя. Разве не именно Ахилл предложил, может быть, потому, что, по странному стечению военных обстоятельств, Филоктет стал свидетелем самых гнусных преступлений героя, разве не Ахилл предложил оставить его на этом острове? Разве в минуты, когда никто не отваживался подойти к Филоктету из-за открытого гноища на ноге, не он потирал руки, рассчитывая перехватить командование над мелибейцами и на скорую руку обучить их искусству грабежа?
Конечно, он! Но в душе стрельца вопреки всему, вместо жалости и ликования, отверзлась какая-то расщелина, появился какой-то светлый след. В этот мгновение он приблизился к обычному укрытию Хрисы за шестой колонной и прошел мимо, не заметив ее. И только когда он направился к выходу, Хриса отважилась шагнуть за ним.
– Куда ты спешишь, Филоктет? – на одном дыхании вымолвила она, испугавшись, что мужчину заколдовали или, что еще хуже, его интерес к ней исчез.
– Прости, – отозвался он, не посмотрев в ее сторону, – кажется, я не заметил тебя.
– Хочешь, чтобы я тебе сейчас сказала, или дождешься до вечера, в хижине?
– Что, что скажешь, женщина? – нетерпеливо оборвал ее Филоктет, все еще захваченный внутренним монологом. – Если ты о смерти Ахилла… не старайся, я уже знаю.
Хриса поначалу закашлялась, потом, словно вдыхая воздух последний раз в жизни, прежде чем броситься в воду, уставилась в бороду Филоктета, потом в лицо, остановившись по каким-то причинам именно на них. И потом сказала:
– Да, и об этом я хотела тебе сказать. Но не только это. Я хотела тебе сказать, что боги устроили так, что всякая новая жизнь сопровождается смертью. Вот и теперь…
– Что «вот и теперь»? – он уже начал дергаться всем телом, навалившимся на неверную ногу, стремясь пнуть ее или причинить ей хоть какую-нибудь иную неприятность, потому что она съедала его время, пачкала мысли, так занятые Ахиллом.
– Ахилл умер, а ты… у тебя будет ребенок! – сказала она опять на одном дыхании, наверное, испугавшись, что слова исчезнут сами по себе.
Некоторое время длилось привыкание к тому, что в природе на самом деле возможно всё, всё может уместиться в один день. В одну фразу. Может, в две, произнесенные разными губами. Когда Хриса вновь глянула на него, с недоверием, но и с надеждой, впитывая каждое его движение и пытаясь понять, лицо Филарета свела судорога. Она глянула на него так, словно прощалась навсегда.
– Ребенок – сухо повторил он.
Потом ему показалось, что открытая рана на ноге, розовая прозрачная пленка, уже давно покрывавшая язву, переместилась на лицо. В мгновение, наступившее после минуты странного упокоения, он ощутил все свое существо будто сплошную рану. И после этого, теперь уже точно как зачарованный, захромал к выходу, забыв о присутствии женщины, принесшей ему весть, забыв ее так, как никогда бы не забыл своих коз – Конелию, Айолу, Хиспанию, Круду.
А она тихо, может, немного обидевшись, направилась за ним.
2 часть
Беглец
Достопочтенный демонический, ты, гигантский глаз, пожиратель сырого мяса. Не бойся: никого нет сильнее нас, никто не может причинить нам зла. Перед нашими окнами несет свои воды враждебный поток, но мы сидим здесь, в нашей стихии, и до сих пор нам везло. Я не так уж слаб, я не так уж бессилен, и я могу быть свободным. Я хочу успеха и приключений, я хочу научить ландшафт разумно мыслить, а небо – скорбеть. Понимаешь? И я нервничаю.
(Петер Хандке «Медленное возвращение домой»)[3] I
Это не небо порозовело за несколько мгновений до того, как в нем проклюнется солнце, унося последние космы тумана, который и без этого, сам попрятался в дыры и пещеры, откуда он незваным явился наружу, в природу – на самом деле розовыми были облака, оповещавшие о неспешном появлении из соленой поверхности моря небольшого огненного шара. Розовые, чуть вспрыснутые лаком, может быть, несколько более глухого оттенка, скорее напоминавшего кровь, которую семнадцатилетнему Филоктету доводилось видеть очень часто. Молодой человек стоял почти нагой, измазанный красками, которые должны были вписать его в природу, позволив отчетливо выступившим венам и мышцам спокойно впитывать струящийся прохладный утренний воздух, превращая самоощущение тела в неопровержимое доказательство энергии, силы и непременно успешной охоты. Всю ночь он провел, напряженно скорчившись среди кустов омелы и зарослей примулы, мелкие, но опоясанные острыми иголочками цветы которых служили ему укрытием от насекомых и мелких животных, которые пытались кусать и грызть его, сидящего в засаде на корточках. Юноша вновь обвел взглядом долину, облитую утренним солнцем, пытаясь хотя бы по запаху определить, пробудилась ли жертва, собирается ли она выйти из расселины, куда забилась вчера, спасаясь бегством от человека. Потом он глянул на огромный лук Геракла, который с прошлой ночи не выпускал из рук, и на длинную стрелу, смазанную ядом, готовый притянуть жилы тетивы к правой половине груди и позволить им пощекотать правый сосок, отметив этим раздражителем готовность и внимание, сосредоточенность на трех всего лишь вещах: на стреле, тетиве и жертве перед ними.
Понадобилось целых три дня и только что прошедшая ночь, чтобы разобраться в путях скитаний этого крупного дикого козла, спина которого (он мог видеть ее в редкие мгновения, когда козел, чувствуя взгляд человека, но не понимая, откуда тот смотрит, чувствуя приближение смерти, вылетал из одного убежища в поисках другого), спина, следовательно, которого сияла здоровьем и лоском, предвещавшим богатую добычу.
Стопы охотника были ободраны на козьих тропах, что переплетались вокруг Эты, его легкие вдыхали и выдыхали пыль, поднятую его бе́гом, глаза болели от резких движений, которые он совершал, чтобы еще и еще раз укрыться так, чтобы животное не обнаружило его присутствия. И даже его намерения. Потом, в середине вчерашнего дня, когда ветер задул к югу, от козла к охотнику, он остановился, чтобы приготовить мазь. Смешал мелкую пыль, как учил его старый охотник Мандор, с корнем примулы, растения, которое распространяет вокруг себя невыносимую вонь, от которой бегут все мелкие животные, глотая свежий воздух так, словно это их последнее дыхание, и сделал смесь, которой, добавив еще немного птичьего помета, вымазал тело.