Велхан, ковыляя, направился к маленькой площадке для игр, где он будет пинать погремушки, заставляя их звучать, как он делал каждое утро, вызывая матерую Айолу из загончика и приглашая ее присоединиться к игре. И в самом деле, вскоре затряслась белесая козья борода, и Айола присоединилась к мальчику.
Оставив ребенка с самой старой и самой полезной козой, Филоктет направился к хижине, где Хриса в большой глиняной корчаге створаживала остатки молока и готовила для царя ведерки с другими молочными лакомствами. Филоктета вновь ожидал путь к царскому двору. С котлами на плечах.
Женщина обратила взгляд к трещине в глинобитной стене, которой она пользовалась для наблюдения за ребенком. И перед ней возникли отец и сын. И коза. Картина, естественно, очень хорошо знакомая и включающая также ее личное существование, которое она неразрывно связывала со своей принадлежностью к этой картине. Тем не менее, как это бывает в утренние часы, когда сознание после немого сна возвращается к изначальным понятиям, выстраивая из отдельных эпизодов, которые предстоит вновь оценить и определить их значимость, целостную картину, Хриса тяжело вздохнула, увидев два хорошо ей знакомых существа мужского пола, принадлежащие ее семье, существа, хромающие с утра до вечера.
Филоктет вошел в хижину, сшибая, как всегда, куски глины с косяка, что каждый раз происходило в результате потери равновесия, вызванной необходимостью преодолеть препятствие в виде порога. Их взгляды встретились. Он ласково попросил жену приготовить коромысло, заменившее похожий деревянный предмет – лук. Хриса нацепила две посудины, в которых уже лежали приготовленный сыр и свежая простокваша. В белизне, которая охватила ее, в белизне сосуда, наполненного густой простоквашей, она попыталась хоть на секунду утопить свой взгляд, чтобы на мгновение слиться со слепящей белизной, чтобы отдохнуть. От немого вздоха, который вырвался у нее при взгляде на маленького Велхана, играющего с отцом.
Вынашивая его, Хриса совсем не ощущала тяжести, и только изредка, мучительными ночами, перед самыми родами, когда ее охватывал панический страх от ничем не спровоцированной мысли о возможности потерять плод, возникало предчувствие, что все-таки что-то будет не так. Тем не менее, она была опытной роженицей, а Филоктет внимателен, хотя немножко смущен и неловок, то есть был совсем не таким, как ее бывшие мужчины, отцы двух девочек, которых она родила в молодости. Для начала ей, как женщине, которая из-за своей неблагодарной должности старшей служанки принадлежала всем и никому – и царю, и стражникам, и кабатчикам – этого вполне хватало. Если бы Хриса когда-нибудь задумалась над тем, как должно выглядеть сосуществование мужчины и женщины (а такого она никогда в жизни не видела, будучи сама внебрачным ребенком главной дворцовой кухарки), то представляла бы себе этот союз именно так. Как их союз.
Конечно, за страстное желание соединиться с чужаком, греком, от которого отреклись его товарищи по походу на Трою, пришлось заплатить. И тем не менее, она никогда не испытывала такой храбрости, когда решилась последовать за пастухом в его хижину. Все произошло само собой, молча и с презрением, по-лемносски. Она знала все, что последует далее по неписаным законам Лемноса, которые растопчут ее насмерть. Для начала она навсегда потеряла дочерей, тех самых двух замарашек, которых Филоктет увидел, впервые встретившись с Хрисой там, на пастбище, за кустами. Вообще-то она могла принимать их в своем новом доме, но они, с тех пор, как их взял под опеку Актор, не желали навещать свою мать. Они росли, превращались в девушек, обходя стороной хижину раненого грека, как, впрочем, поступали и прочие обитатели этого плевка суши, называемого островом. Далее, ей строго-настрого запретили появляться во дворце, а также приближаться к нему, к главному поселку и рынкам, после чего последовал запрет вообще появляться там, где обитают люди. И охотнику в связи с его поступком также были объявлены запреты: молочные продукты теперь можно было лишь подносить к дворцу, в результате чего он лишился права посещать царскую террасу и вглядываться с нее в троянский берег, отделенный от него всего лишь зеленоватой полосой холодного и глубокого пролива и разоренный войной, полыхающей на противоположной полоске суши.
Так что Хриса вынашивала плод в тишине, скорее вынужденной, нежели добровольной, скрывая удовольствие от того, что начала делить жизнь с человеком необыкновенно смиренным и мудрым. Хижина и чужак, его жена и козы теперь были изолированы еще больше, чем прежде. По правде говоря, никто особенно и не противился этому браку. Все мужчины, которые того желали, уже опробовали своими членами внутренности Хрисы, потому как она никогда не смела противиться, и, с другой стороны, каждый, кто того желал, унизил или оскорбил охотника (камнем, плевком, подножкой). Так что никто никому ничего не был должен.
Хрисе не мешал смрад, насквозь пропитавший хижину, огород, загон и пастбище над морем, смрад, который не в силах был разогнать ветер, смрад, который стал неразрывной частью каждого дня жизни этого уголка. Так посреди острова, опоясанного морем и населенного змеями и ветром, в самом его центре вырос новый остров, остров в острове, омываемый смрадом раны и населенный козами и их блеянием. И только беззубый дебил Фимах, которому также было запрещено помогать чужаку с козами и чистить котлы, осмеливался посещать изолированное стойбище, причем в первый раз он сделал это, когда Хриса рожала, подменив грека, который, обливаясь потом и слезами, стонал в углу хижины, страдая от страха и беспомощности.
Филоктета тоже не очень заботило здоровье плода, пока Велхан толкался ножками в материнской утробе. Он просто ожидал появления некоего ребенка, странного, неожиданного, абстрактного, а мать держалась нормально, была счастлива и довольна тем, что носила под сердцем дитя от высокого и красивого мужчины, успокоенная тем, что они определенно не состояли в родстве (а на Лемносе невозможно было утверждать такое в отношении любого мужчины), так что ребенок должен был появиться здоровым.
Случилось это за несколько дней до родов, когда чужак и женщина почуяли смрад, который в этот раз источала не только правая мученица охотника, но и промежность его жены. Это показалось совершенно неожиданным, потому что оба за несколько лет изгнания Филоктета настолько привыкли к странностям, которыми была обставлена его ссылка, что ничего нового они уже не могли придумать. Ведь до сих пор жизнь протекала в тишине и порядке, правда, навязанном, причем в большей степени людскими стараниями, нежели естественным течением событий. И разве не сама Хриса, как самая обыкновенная женщина, не пожелала ребенка, и если он будет мальчиком, то назвать его Ахиллом, как приятеля ее мужа, а что еще важнее – единственным греческим именем, которое она знала, кроме имени мужа?
Филоктет, разумеется, это ее предложение, нахмурясь, отверг, но, когда смрад от его язвы на ноге распространился на промежность женщины, весьма озаботился. И в ту ночь, когда у него, обезумевшего от воплей жены (поскольку ее крики напомнили ему о воплях на полях сражений, от которых он едва не сошел с ума), родился сын, казалось, что оба они провалились туда, откуда нет возврата. Как корабль, который из-за землетрясения или бури провалился в песок, хотя до этого десятилетиями мирно покоился на самом дне океана. Перед его глазами зашевелилась кучка окровавленного мяса, скомканная и вспухшая, с малюсеньким, но тем не менее заметным отверстием на правой ноге, ранкой, которая так страшно походила на язву стрельца.
Ребенок, скорее всего, плакал не от судорог и не от шока, вызванного встречей с сущим миром, но от невыносимых болей в ноге. И тогда у Филоктета, в тот момент отчаянья, в момент прилива ядовитой черной желчи, в момент прилива, которого он физически, материально не ожидал (по крайней мере, уже в те годы, когда он окончательно превратился в колченогий скелет бывшего охотника и полководца), и тогда в голове его пронеслось одно единственное греческое слово: «ПРОКЛЯТИЕ».