Возможен, однако, и иной подход. В системе русских согласных признак «звонкость/глухость» бесспорно существует. Следовательно, мы должны автоматически приписывать его любой фонеме, если это согласуется с ее реальными свойствами. Тогда сонанты окажутся все же звонкими.
Налицо как будто бы множественность выбора между разными научно-фонологическими текстами, предпочтение должно определяться принятой парадигмой описания.
Есть, однако, способы, которые могут способствовать обоснованию выбора, не сводящегося к конвенциям и внетеоретическим предпочтениям. Сошлемся лишь на один из них. Как хорошо известно, в русском языке имеет место принудительная ассимиляция глухих согласных перед звонкими, когда этимологически глухие заменяются на звонкие. Например, невозможны сочетания сд (сделать), тб (отбрить) и т. п. – мы с необходимостью произносим зделать, адбрить и т. п. Последующий звонкий «навязывает» свою звонкость предыдущему и уже самим данным фактом подтверждает свою фонологическую (системную, функциональную) реальность. Иное дело аналогичные сочетания с сонантами: здесь нет никаких запретов на сочетания как звонких, так и глухих с последующими сонантами, ср.: снасть и знать, отмерял и адмирал и т. п. Иначе говоря, сонанты, будучи акустически звонкими, свою звонкость в фонологических процессах никак не обнаруживают, не «навязывают» ее предшествующим согласным, как это делают звонкие шумные, т. е. несонанты д, б и т. п. Это и служит доказательством фонологической нейтральности сонантов по отношению к признаку «звонкость/глухость», т. е. их фонологической незвонкости. Трудно считать, что доказательность такого рода построений менее убедительна и в меньшей степени надежна для получения однозначного ответа, чем любое суждение из области естественнонаучных дисциплин.
Еще один пример из области литературоведения носит, возможно, менее наглядный характер (но ведь следует учитывать и сложность литературоведческого дискурса). Речь идет о роли античного начала в творчестве А. С. Пушкина: разные исследователи находили то «укорененность в эллинстве», то истинно христианское миросозерцание, убедительно обосновывая обе точки зрения собственными пушкинскими текстами. Не вдаваясь по понятным причинам в сколько-нибудь обстоятельное рассмотрение существа вопроса, позволим себе воспроизвести сравнительно длинную (и чрезвычайно информативную, на наш взгляд) цитату из работы С. Г. Бочарова, в которой кратко резюмируются взгляды на означенную проблему со ссылкой на концепции С. С. Аверинцева и А. В. Михайлова: «С. С. Аверинцеву принадлежит замечание, записанное за ним М. А. Гаспаровым: “Пушкин стоит на переломе отношения к античности как к образцу и как к истории, отсюда – его мгновенная исключительность. Такова же и “веймарская классика”. О веймарской классике и живой для нее античности – у А. В. Михайлова: античность “еще и не кончилась к этому времени”, к рубежу XVIII–XIX вв.; античность – далекое прошлое, “но лишь чисто хронологически”, “по существу же, по смыслу” она – “всегда рядом”.
Но так – “всегда рядом”– она в последний раз у Гёте и Пушкина»32. Здесь нет логической цепочки доказательств (да и фундирующий материал, естественно, опущен), но дан, как представляется, пример широкого гуманитарного обобщения, синтеза – особенно если учесть неявно присутствующую гипертекстовую оглядку на теорию «долгого Средневековья» Ле Гоффа и других французских историков Школы «Анналов». Здесь представлена, в сущности, прогностическая модель, позволяющая предсказывать характеристики творчества Пушкина; когда они удовлетворяют модели (а именно это, насколько можно судить, имеет место), мы получаем подтверждение жизнеспособности самой модели. Иначе говоря, налицо согласие с принципами науки как таковой, а не «всего лишь» с особыми приемами особой гуманитарной науки.
Следует ли из сказанного, что множественность интерпретаций гуманитарного текста и, отсюда, множественность метатекстов, сопоставленных одному и тому же тексту, всегда устранима, всегда решается в пользу одного из них или же посредством некоего синтеза? Конечно, нет. Полезно вспомнить эпизод, связанный с оценкой картины Ван Гога, изображающей стоптанные башмаки. Хайдеггер увидел в картине аллегорию крестьянского труда («немотствующий зов земли отдается в этих башмаках»), по поводу чего Шапиро не без ехидства заметил, что на самом деле Ван Гог изобразил собственные башмаки, а сам художник никак не был «человеком земли». Как представляется, однако, прав здесь Ж. Деррида, который в статье с характерным названием “La verité en peinture” отстаивал принципиальную равновозможность множества интерпретаций33. Возвращаясь к высказанному выше положению о специфичности гуманитарного знания как места встречи двух (или более) ментальных систем, необходимо допустить, что изучаемый гуманитарием текст (знаковая конструкция) задает лишь некоторый горизонт понимания, в пределах которого, в зависимости от реципиента (реально – соавтора), избирается та или иная возможность. Н. Винер объяснял свои не слишком высокие показатели в шахматной игре тем, что он не привык к противодействию со стороны партнера: для него как для ученого-естествоиспытателя привычным партнером была неживая природа, взаимодействие с которой всегда однонаправленно. Но партнером гуманитария выступает текст, а текст живет, он может изменять свои характеристики в зависимости и от того, ктó с ним «работает», и от того, ка́к с текстом «работают». Наконец, сам язык – инструментарий текста – уже есть некоторая философия и идеология, навязывающая себя автору, с одной стороны, и нежесткая структура – с другой, допускающая и даже предполагающая наличие «открытых финалов», недоговоренности, определенной свободы прочтения и т. п. Пресловутая неопределенность гуманитарных построений – если она не поддается корректному снятию, что всегда очень конкретно, – есть прямое отражение исследовательским метатекстом свойств текста-объекта.
Соотношение логического и интуитивного в гуманитарных науках . Эта проблема неявным образом уже затрагивалась выше. В частности, там, где речь шла о том, что точные и естественнонаучные дисциплины основывают свои суждения на системах аксиом, из которых логически выводятся соответствующие теоретические положения. Иначе можно сказать, что аксиомы базируются на интуиции или, еще иначе, что интуиция здесь проявляется в формулировании аксиом. Однако подобная констатация факта далеко не исчерпывает вопрос об интуиции. Достаточно хорошо известно, что ученый-естествоиспытатель совершает (теоретические) открытия в своей научной области не столько за счет строго логического анализа, сколько благодаря интуитивному озарению; обычно, лишь придя к соответствующему результату, ученый переводит его на язык логики34.
Как обстоит дело в гуманитарных науках? Начать следует с того, что наука вообще отличается от ненауки (искусства, прежде всего) воспроизводимостью результатов. Эмпирические находки в науке не должны зависеть от того, кто, когда и где мог наблюдать открытые физиками, химиками и другие факты: если бы было, например, обнаружено в одной из исследовательских лабораторий, что при определенных, точно оговариваемых условиях сверхпроводимость возможна при комнатной температуре, то этот результат был бы повторен, воспроизведен во всех лабораториях, обладающих для этого нужным оборудованием и научным персоналом. Точно так же и в случае теоретических открытий: признание научным сообществом одного и того же набора аксиом и, разумеется, общих для всех правил логики делает теоретическое открытие воспроизводимым. Иное дело в искусстве. Цель искусства – самовыражение творца. Творец уникален – соответственно уникален, т. е. принципиально невоспроизводим, результат его творчества. Хотя в истории науки не раз случалось, что разные ученые независимо друг от друга совершали одно и то же открытие (например, Ломоносов и Лавуазье независимо друг от друга пришли к закону сохранения массы вещества), невозможно представить себе, что кто-то независимо от Пушкина сочинил бы «Я помню чудное мгновение…», независимо от Рудаки – касыду «Мать вина», независимо от Гершвина – оперу «Порги и Бесс» и т. д.