– Добро пожаловать, герр оберст. Мы говорим на английском.
Люберт пожал руку, и Льюис даже через перчатку ощутил тепло его ладони. Он кивнул женщинам и садовнику. Служанки поклонились, та, что помоложе, смотрела на него с жадным любопытством, как на дикаря из какого-нибудь затерянного племени. Что-то – то ли его акцент, то ли непривычная форма – явно забавляло ее, и Льюис невольно улыбнулся.
– А это Рихард.
Садовник щелкнул каблуками и выставил руку. Льюис принял его заскорузлую, мозолистую ладонь, позволив садовнику дернуть его руку вниз-вверх, как поршень.
– Пожалуйста, проходите, – сказал Люберт.
Оставив Шредера сидеть в машине – тот так и не выбрался с водительского сиденья, все еще обиженный за недавнюю выволочку, – Льюис последовал за Любертом вверх по ступеням.
Истинную свою суть особняк прятал внутри. Льюис вряд ли сумел бы оценить обстановку – угловатая, футуристическая мебель, не совсем понятные, слишком современные, слишком эксцентричные, на его вкус, картины и скульптуры, – но он сразу понял, что никогда не видел в английских домах ни такой изощренности, ни такой добротности в каждой детали, даже в особняке Бейлис-Хиллиерсов в Амершаме, который Рэйчел с легкой завистью почитала образцовым домом. Шагая впереди, Люберт любезно, но с плохо скрытым высокомерием объяснял назначение комнат и помещений, рассказывал их истории, а Льюис уже представлял, как Рэйчел войдет сюда в первый раз, как остановится, увидев воздушно-легкие линии планировки, как расширятся ее глаза, когда ей откроется это великолепие – мраморные скамьи в эркерах, рояль, лифт, спальни горничных, библиотека, курительная комната, предметы искусства. Он вдруг поймал себя на неожиданной мысли, что, быть может, этот дом станет в каком-то смысле компенсацией за те суровые, холодные годы войны, что пролегли между ними.
– У вас есть дети? – спросил Люберт, когда они поднимались на второй этаж, где располагались спальни.
– Да. Сын. Эдмунд. – Льюис произнес имя с заминкой, словно ему нужно было усилие, чтобы вспомнить.
– Возможно, Эдмунду понравится эта комната?
Люберт открыл дверь в комнату, заполненную детскими игрушками. В дальнем углу стояла лошадка-качалка с круглыми глазами, в дамском седле восседала большая фарфоровая кукла. Рядом с кроватью под пологом помещался кукольный домик размером с собачью конуру – копия городского особняка георгианской эпохи. На крыше сидели несколько кукол, и их ноги свисали перед окнами спаленок, словно фарфоровые великанши взгромоздились на чей-то дом. Игрушки явно принадлежали девочке.
– Ваш сын не будет против девичьих вещей? – спросил Люберт.
Что нравится Эдмунду, а что не нравится, это Льюис представлял плохо – в последний раз они виделись, когда сыну было десять лет, – но какой ребенок откажется от столь огромной комнаты с такими сокровищами?
– Конечно, нет.
По мере того как Люберт демонстрировал одну прекрасную комнату за другой, сопровождая экскурсию интимными подробностями – “отсюда мы любили смотреть на реку и корабли” или “здесь мы обычно играли в карты”, – Льюису становилось все больше не по себе. Он предпочел бы столкнуться с враждебностью, со сдерживаемой неприязнью – с чем-то, что ожесточило бы его и помогло расправиться с этим неприятным делом, – но это гостеприимство, доброжелательно-старомодное, чуточку странное, ставило его в нелепое положение. К тому времени, когда они добрались до главной спальни (всего на этаже их оказалось восемь), с высокой и широкой, во французском стиле, кроватью, над изголовьем которой висел пейзаж, изображавший зеленые шпили средневекового города, он чувствовал себя хуже некуда.
– Мой любимый германский город, – пояснил Люберт, заметив, что англичанин смотрит на шпили. – Шпили Любека. Вам надо непременно побывать там.
Льюис отвел взгляд от картины и подошел к высокому двустворчатому окну, из которого открывался вид на сад и текущую за ним Эльбу.
– Моей жене Клаудии нравилось сидеть здесь летом. – Люберт открыл окно, ступил на балкон и сделал широкий жест: – Эльба.
Настоящая европейская река, широкая и неторопливая, – равных ей в Англии не было. Здесь, в излучине, Эльба достигала, наверное, полмили в ширину. Именно эта река, доставлявшая грузы, построила и этот дом, и большинство тех, что красовались на северном берегу.
– Впадает в Нордзее. Вы называете его Северным морем, верно?
– Море у нас одно. Общее.
Люберту ответ понравился, и он даже повторил:
– Море одно. Общее. Да.
Кто-то, возможно, счел бы маленький спектакль хозяина попыткой выбить англичанина из колеи или увидел бы в его манере держаться заносчивость и высокомерие народа, вознамерившегося уничтожить мир и теперь пожинавшего горькие плоды, но Льюис видел другое. Он видел человека высокой культуры, из привилегированного класса, смирившего себя и цепляющегося за последнюю свою твердыню – вежливость. Льюис понимал, что у спектакля лишь одна цель – расположить гостя к хозяину, смягчить удар и даже, может быть, склонить к другому решению. Винить Люберта за представление он не мог, как не мог и изобразить гнев.
– У вас чудесный дом, герр Люберт.
Немец благодарно поклонился.
– Он слишком большой для меня… для моей семьи, – продолжал Льюис. – И он определенно больше того, что есть у нас в Англии.
Люберт ждал, в глазах его появилось новое выражение.
Льюис еще раз посмотрел на реку, катящую свои воды к их “общему” морю, по которому уже направлялась сюда его семья, так долго жившая вдалеке.
– Мне хотелось бы предложить вам иное решение.
2
– “В чужой стране вы встретите чужих людей. Держитесь подальше от немцев. Не гуляйте с ними, не здоровайтесь за руку, не заходите в их дома. Не играйте с ними и не участвуйте ни в каких совместных мероприятиях. Не старайтесь быть добрыми – это воспримут как слабость. Пусть немцы знают свое место. Не выказывайте ненависти – это им только льстит. Держитесь бесстрастно, корректно, с достоинством. Будьте сдержанны и немногословны. Не вступайте в нефро… нефо… неформальные отношения…” Неформальные? – повторил Эдмунд. – Мам, а что это значит?
Рэйчел только дошла до той части, где рекомендовалось держаться “бесстрастно, корректно, с достоинством”, и пыталась представить, как демонстрирует эти качества в отношении неведомых немцев. Эдмунд читал “Вы едете в Германию”, официальный информационный буклет, вручаемый каждой направляющейся в Германию британской семье вместе с кучей журналов и пакетами со сладостями.
Попросив сына прочесть буклет вслух, Рэйчел преследовала сразу две цели: пусть он узнает о мире, в котором они скоро окажутся, а она, пока Эдмунд занят чтением, поразмышляет.
– Ммм?
– Здесь сказано, что мы не должны вступать с немцами в неформальные отношения. Что это значит?
– Это значит… быть дружелюбными. То есть нам не надо заводить с ними дружбу.
Эдмунд задумался.
– Даже если нам кто-то нравится?
– У нас не будет с ними никаких дел, Эд. И тебе не нужно ни с кем дружить.
Но любопытство Эдмунда было подобно Гидре: стоило отрубить голову последнего вопроса, как вместо нее выросло три других.
– Германия будет как новая колония?
– Ну, отчасти.
Как не хватало ей в последние три года поддержки Льюиса, чтобы отбиваться от вечных вопросов. Живой, острый ум Эдмунда требовал от противника столь же острой рапиры и надежного щита. Но Льюиса рядом не было, а ее заботливое и внимательное “я” на какое-то время взяло тайм-аут, и от вопросов сына Рэйчел, погруженная в собственные мысли, отделывалась рассеянными кивками. Привыкший к отстраненности матери Эдмунд повторял все дважды, будто разговаривал со старенькой глуховатой тетушкой, которую полагается развлекать беседой.
– А им надо будет учиться говорить на английском?
– Наверное, Эд. Наверное, придется. Почитай еще.
– “Встречая немцев, вы можете подумать, что они такие же, как мы. Они и выглядят как мы, хотя есть и более крупные, плотные, светловолосые мужчины и женщины, особенно на севере. Но это только внешнее сходство, в действительности они другие”. – Эдмунд с видимым облегчением кивнул, но следующий абзац снова озадачил его. – “Немцы очень любят музыку. Бетховен, Вагнер, Бах – все они были немцами”. – Он остановился в явном смущении: – Это правда? Бах был немцем?