В том же самом 1994 году, но только весной, мы сидели на скамейке на Тверском бульваре и говорили о Кафке. Звучит смешновато, но так оно и было. Сначала мимо нас, поднимая облака пыли, прошла толпа кришнаитов, как из песни БГ, а потом – группа отдаленно знакомых нам ребят, которые шли на «Гоголя» читать вслух «Москву – Петушки». Они звали нас с собой, но мы не пошли.
В «Замке» есть такой момент, говорил Гриша, когда землемер К., пытающийся пройти в неприступный Замок, наконец практически приближается к истине. Зайдя в поисках места, чтобы вздремнуть, в гостиничную комнату, он натыкается на маленького человечка, который представляется Бюргелем. Это секретарь одного из чиновников Замка. Он должен знать, как там все устроено, и даже, наверное, может объяснить, как туда попасть. И – удача – Бюргель как раз настроен поболтать. Но К. клонит в сон, он может сосредоточиться только на том, чтоб не захрапеть неприлично громко, слова собеседника, неуловленные, непонятые, плывут мимо его ушей, и в конце концов он все-таки засыпает, так и не узнав главного.
Я, вообще-то, и тогда понимала, что Гриша говорит про себя. (Ну и про меня, разумеется.) Но мне казалось, что это ироническая констатация невозможности вообще слышать важное. Я слышала в этом снисходительность к тем сонным «нам», которые есть «Аня» и «Гриша».
А снисходителен он был ко мне, а к себе как раз совсем нет. Этот наш тогдашний разговор (как и смена его поэтического языка, конечно) отражал перемену в нем, тридцатилетнем. Начало каждодневной внутренней работы. Работы не «над» собой, а «с» собой. Если оставаться в лоне нашего тогдашнего разговора, надо сказать так – он решил не проспать, вернее, не просыпа́ть Бюргеля. Позже, ближе к концу жизни, любимым словом Гриши стало «осознанность». Осознанность невозможна без бодрствования.
За полгода до смерти – в июле 2013-го – Гриша перевел (не «переложил», а вполне конвенционально перевел) знаменитое стихотворение Роберта Фроста «Stopping by Woods on a Snowy Evening». Последнее четверостишие в его переводе звучит так:
ЛЕС СЛАДОК, ТЕМЕН И ГЛУБОК,
НО В ПУТЬ ПОРА МНЕ – ДОЛГ ЕСТЬ ДОЛГ.
И ЕХАТЬ ДОЛГО – СОН ДАЛЕК,
И ЕХАТЬ ДОЛГО – СОН ДАЛЕК.
В разговоре с нашей подругой Марией Степановой (он очень ценил ее стихи) Гриша как-то сказал, что то, что он пишет, – это «о смерти и немного до». Стихотворение Фроста (и этот перевод) как будто кристаллизирует это: «смерть и немного до» застыло тут, как муха в янтаре. Но мне, когда он прислал этот свой текст, показалось, что это – про другой, не смертный, сон, про сон сознания, который он отключил (да, так и думаю – взял и отключил внутренним усилием) почти двадцать к тому моменту лет назад. И про то, что он иногда, наверное, о нем мечтает.
И вот еще. Эта Гришина прекрасная ясность освещала не только его стихотворные и прочие тексты и его разговоры, разговоры, не похожие ни на какие другие.
Его дружба тоже была другой, чем все остальное. Но об этом потом. Если.
Ирина Левонтина
Как сделана «Очередь» Владимира Сорокина
Небольшой ранний роман Владимира Сорокина «Очередь» (1985) необычен тем, что весь текст его состоит из нескончаемого диалога с меняющимися собеседниками. Нет авторской речи – в смысле «слов автора». И, в отличие от пьес, не указывается, где чьи слова. Такая тысячеустая гидра. Сорокинская очередь – не только сатира на убогую советскую действительность, но и гигантская метафора жизни. Дело не в том, что надо стоять в очереди, а в том, что нельзя не стоять. Попал помимо своей воли в очередь, она тебя засосала, записала в список, и ты уже почти не можешь просто взять и уйти. Стоя в очереди, люди надеются и впадают в уныние, борются и наводят порядок, ходят за квасом, в столовую, ночуют, временно переселяются в сквер, пережидают дождь, знакомятся, сходятся, расходятся. И до самого конца так и не получают вожделенного. Впрочем, у одного из них, Вадима, еще есть шанс получить, но в обход очереди, через товароведа Люду. И до самого конца так и не выясняется, Зачем он шел долиной чудной слез, / Страдал, рыдал, терпел, исчез. В смысле, за чем была очередь. Причем люди вроде бы знают, за чем стоят, но знают разное:
– А не знаете, по сколько дают?
– Черт их знает… Даже и не спрашивал. Не знаете, по сколько дают?
– Сегодня не знаю. Я слышала вчера по два давали.
– По два?
– Ага. Сначала-то по четыре, а потом по два.
– Мало как!
– Не очень мятые?
– Вначале ничего, а под конец всякие были.
– Сегодня тоже, наверно, получше разберут, а плохие нам достанутся.
– Да они все одинаковые, я видел.
– Правда?
– Ага. Плохие они отбирают.
– Да, отберут они! Жди!
– Вадим, а вы не знаете – чье производство?
– Говорят, югославские.
– Чешские.
– Вы точно знаете?
– Так я вчера стояла за ними.
– Вот видишь, Лен, – чешские. Ничего, что я на ты?
– Пожалуйста.
– Вчера, говорят, в центре давали.
– Ну, там не подступишься.
– Зато темно-коричневые все.
– Надо бы по два давать, а то не хватит.
– Хватит, хватит. Они по мелочам не торгуют.
– А вы не знаете, какая подкладка?
– Рыбий мех.
– Не теплая?
– Неа.
– Плохо.
– На Ленинском давали молодую, вполне хорошая.
– Да ну! Одни листья.
– Молодая очень полезная.
– Теперь знаю… слушай, а не знаешь, какая у них подошва?
– Манная каша, говорят.
– Серьезно?!! Вот здорово.
– Они симпотные, я видел.
– А ты точно знаешь, что Супер Райфл?
– Точно. А что?
– Да что-то не верится…
– Ну, что ж мне врать будут? Какой смысл?
– Нет, ну, американские, а? Обалдеть.
– Да, что-то не верится. А вы точно знаете?
– Ну подойдите да спросите.
– Американские прочней…
– Да и красивее ткань намного.
– Они в пакетиках таких фирменных.
– А какая фирма?
– «Ли», кажется.
– «Ли»?
– «Ли».
– Хорошо.
– Господи, хоть бы какие достались…
– Говорят, у этих подкладка хорошая.
– Стеганая?
– Да. И мягкая такая, шелковая.
– Это хорошо. А то есть совсем без подкладки – один форс. А с подкладкой теплей.
– Теплей, конечно.
– Да и без подкладки они теплые тоже.
– Вообще-то бывают ничего и без подкладки.
– Но все равно с подкладкой лучше.
– Лучше. С подкладкой получше…
– А она отстегивается?
– Вот это не знаю.
– Должна бы.
– Наверно, отстегивается.
– А может, и нет.
– Если югославские, то должна.
– Должна?
– Ага.
– Тогда совсем хорошо.
При чтении этот текст производит впечатление поразительной аутентичности. Трудно вспомнить еще какое-нибудь произведение русской литературы, где разговорная речь передавалась бы столь убедительно. Кажется, что перед нами фрагменты живой речи, записанные на улице (впрочем, дальше мы убедимся, что это обманчивое впечатление).
Так, яркая примета устной русской речи – огромное количество частиц и прочих «мелких слов». Естественно, это мы видим и у Сорокина:
– Я слышала вчера по два давали.
– По два?
– Ага. Сначала-то по четыре, а потом по два.
– Мало как! Так и стоять смысла нет…
– А вы займите две очереди. Тут приезжие по три занимают.
– По три?
– Ага.
– Так это целый день стоять!
– Да что вы. Тут быстро отпускают.
– Чего-то не верится. Мы вон с места не сдвинулись… […]
– Вон подходят как, совсем обнаглели. Мужчина, зачем вы пропускаете?! Что нам, целый день стоять?! Подходят, подходят!
– Они занимали, отошли просто…
– Да ничего они не занимали!
– Мы занимали, чего вы кричите.
– Ничего вы не занимали! […]
– Да занимали они, успокойтесь!
И дело здесь не только в количестве этих словечек, но и в том, как тонко обыгрывается их значение. Разберем только один пример из этого фрагмента – частицу вон во фразе Мы вон с места не сдвинулись. Вот и вон в качестве указательных слов различаются тем, что вот подразумевает указание на что-то поблизости, а вон – вдали. Именно поэтому невозможно вон вместо вот во фразах типа: Ученье – вот чума, ученость – вот причина. Нельзя Ученье – вон чума, ученость – вон причина.