Все, канон устоялся. Все в нем встало на свои места. Страдать, признаваться, стыдиться, извиняться, чувствовать гибельность без.
Дети, еще не ведавшие страсти, твердо усвоили лексикон страдательности и иррациональности из школьных хрестоматий по литературе. Они поняли, что в любви объясняются, признаются, предварительно намучавшись, а не деловито ставят в известность. Объясняются – потому что в ней все непонятное, а признаются – потому что за ней спрятан стыд, срам, грех и преступление.
Почему стыдно – вопрос, и детям объяснить трудно, но мы понимаем: в любви признаваться страшно, мучительно и стыдно именно потому, что почувствовавший любовь ополовинивается, осознает себя самонедостаточным, недочеловеком, калекой, без другого он лишь 1/2, ему нужна половина до целого. Он и есть пол, свой пол (называемый еще по-русски срамом и стыдом). Русское слово «пол» и произошло от слова «половина». Пол – это как раз линия отрыва, то, что об этом напоминает. Точно о том же трактует и слово sex, родственное слову «секатор» или «сектор». Секс у человека – это то место, где его отрезали и через которое он может обрести целостность. Говоря о своей любви, люди обнажают свой пол в широком смысле слова, даже герои русской классики совсем уж бестелесные – и те страшно стыдятся своих признаний, как стыдились бы оскорбительной для другого собственной наготы.
Если отбросить всю эту метафизику, то ни Штольцу, ни чеховскому Лопахину, никакому другому практическому человеку никогда и не уразуметь, что стыдного в любовном признании. Ну подумаешь, сказал девушке «люблю», так что ж того? Когда это не та самая любовь из «Пира», то и вправду ничего. Поболит – пройдет, мало ли на свете представителей противоположного пола!
Но платоновская любовь со вселившейся в нее русской душой – совсем другое дело. Эти вот самые слова – объяснение и признание, с акцентом на непонятность и скрытое преступление – наше русское словесно-душевное изобретение. Объясняемся и признаемся только мы, а европейцы попросту говорят о своей любви (dire, tell) без наших тонкостей и уточнений.
Вот и Штольц, объясняясь в любви, попросту tells о ней. Почти даже назвав само это чувство болезнью мозга:
«– Но я вас люблю, Ольга Сергеевна! – сказал он почти сурово. – Вы видели, что в эти полгода делалось со мной! Чего же вам хочется: полного торжества? чтоб я зачах или рехнулся? Покорно благодарю!»
На объяснение он пошел, расстроившись от своего внешнего вида, посмотревшись в зеркало: «Нет сил! – говорил он дальше, глядясь в зеркало. – Я ни на что не похож… Довольно!».
Циник ли он? Да нет. Обычный крепкий парень, вменяемый, совершенно не желающий идти на крест из-за пришедшего чувства. Он и объясняется-то, чтобы наладить обмен веществ. И Ольга вполне ему пара, несмотря на всю свою вегетатику, взбудораженную Обломовым. Но любила-то она Илью Ильича. Именно потому, что он, в отличие от Штольца, – типичная половина, душа прекрасная, чувствительная, а воли – ноль. Вот приставь к нему волю, и пойдет сотворенный из двух половин человек, зашагает, побежит. Такая половинка для русской женского сердца – сладкая приманка, кому еще, как не ему, впору служить, приносить жертвы, спасать от неминуемой гибели.
Оболтус Обломов в своей половинчатости ничем не уступает Демону или Инсарову/Рахметову/Базарову, тоже идеальным половинкам, наделенным волей, но лишенным чувств. Женщины оттого так и любят такой тип, что есть что отдать гению или герою, все у него сосредоточено на одном и все ведет к бессмертию, а теплоты и жизни, простой обыденности им не хватает. Обломов такой же идеальный объект для помещения в него чувств русской женщины. Настоящий русский любовный герой – никакой надежды – погибнет определенно. Есть в нем и антиобыденность, и непрагматичность – качества, удачно приправляющие гибельность и возбуждающие женскую готовность сделаться половиной, парой, опорой. Но русская любовь почти никогда не заканчивается счастьем, половины не сходятся. Потому что – не судьба. Старшая сестра-судженица всегда в меньшинстве, и поэтому ее голос всегда намного слабее злобного шипения ее сестер.
Вера Павлова
Инструмент песни
ПОДКРАДЁТСЯ ОСТОРОЖНЕНЬКО
ВДОХНОВЕНЬЕ – И ПОД ДЫХ!
У СВОБОДНОГО ХУДОЖНИКА
НЕ БЫВАЕТ ВЫХОДНЫХ.
МОЖНО СОЛНЦУ, МОЖНО ДОЖДИКУ
ГРУДЬ И ПЛЕЧИ ПОДСТАВЛЯТЬ,
НО СВОБОДНОМУ ХУДОЖНИКУ
ВЕК СВОБОДЫ НЕ ВИДАТЬ.
Выходные – неправильное слово. Выходные – это когда целый день не выходишь из дому, до обеда не вылезаешь из постели, а потом слоняешься до вечера полуодетая. «А стихи кто будет писать, Пушкин?» – укоряет муж. А чем я, по-твоему, занимаюсь?
В малом космосе дома стихов больше всего – видимо-невидимо. Но и в большом космосе их немало. Главное, не пропустить.
СТИШОК, ПОСТОЙ,
ПО-МОЕМУ, ТЫ МОЙ:
ДЛИННЕЕ ОЙ,
КОРОЧЕМ О-Ё-ЁЙ.
(Корректор, не сердись на меня за это корочем, без него никак нельзя!)
Стишок начинается на перекрёстке памяти и языка. «Поэт – орудие языка», – учит нас Бродский. Конечно. Поэт только и делает, что ищет сочетания слов, счастливых от встречи друг с другом. Но он ещё и житель жизни, капиталист памяти. В его копилке – сотни образов, часто пустяшных, с которыми память почему-то не хочет расстаться. Почему, становится ясным, когда живые слова оплодотворяют эти воспоминания и рождается стишок.
К примеру: хожу я по выставке Шагала в Монреальском музее изящных искусств. Всё как надо: полёты, скрипочки. Этикетка: «Клезмер в переводе с идиш – инструмент песни». Орудие языка взводит курок. И тут его застигает врасплох музыка (выставка называется «Цвет и звук», и в каждом зале живёт своя музыка), трио Чайковского «Памяти великого артиста» (Шагал оформлял балет «Олеко» на эту музыку), первая часть, та самая, о которой в «Докторе Живаго» сказано: «Музыка рыдала». Рыдаю, а как же: такого исполнения я ещё не слышала. После того как мы обе отрыдали, нахожу на этикетке имена исполнителей: «Репин, Майский, Ланг-Ланг». Сомнамбулически иду в следующий зал. А там – она. Скрипка клезмера. В стеклянной витрине, как спящая красавица в гробу. И два воспоминания, разделённые многими годами, наворачиваются на глаза. Первое: лет двадцать назад в гостях у друзей-художников я видела на подоконнике скульптурку младенца в футляре от скрипки-четвертушки. Второе: год назад в Израиле я видела скрипочку-четвертушку, лежащую в детской зарешеченной кроватке. «Подарок внуку», – пояснила хозяйка. Воспоминания ложатся одно в другое, как скрипка в футляр. Стишок катится сам собой слезами по щекам.
ЧАДО В СКРИПИЧНОМ ФУТЛЯРЕ.
СКРИПОЧКА В КОЛЫБЕЛИ.
ЧТО МЫ ЕЩЕ НЕ СЫГРАЛИ?
С КЕМ МЫ ЕЩЕ НЕ СПЕЛИ?
ПЛАЧУЩУЮ, УСПОКОЙТЕ
МУЗЫКУ, МУЗЫКАНТЫ!
БЛИЗИТСЯ К ЛАСКОВОЙ КОДЕ
НАШЕ КОЛЫБЕЛЬКАНТО.
Словцо «колыбельканто» давно дожидалось в шкатулке Орудия Языка. И до чего же Орудие было радо, что смогло застегнуть стишок на такую нарядную пуговку! А что? Вон у скрипки клезмера в витрине музея вся дека перламутром отделана.
Стишок написался. Делаешь шаг в сторону – полюбоваться им. Красотища! Всё к месту: смычковое легато пропущенных ударений, колыбельный распев ударных аааааа, призывающие к тишине ччч… А неологизм, так ли он нео-? С трепетом печатаешь «колыбельканто» в поисковой строчке Яндекса. Вздыхаешь с облегчением: ноль результатов. С разбегу начинаешь читать статьи о бельканто. Узнаёшь, что в XVIII веке упражнения для развития этой техники надо было петь, держа перед собой зажжённую свечу. И её огонь должен был оставаться ровным. Память тащит это в свою копилку, кладёт рядом с фарфоровой чашкой на тыльной стороне ладони маленькой Цветаевой (урок фортепиано, упражнение для ровного ведения кисти). Может быть, это будущий стишок? Поживём – услышим.
Анна Наринская
Не проспать бюргеля: к четвертой годовщине смерти Григория Дашевского
Как познакомились, не помню, помню, как подружились. В университетской курилке меня, первокурсницу, старшие студенты позвали в кино. Не просто какие-то там старшие студенты, а те, с которыми только и хотелось быть. Заметная, держащаяся сама по себе компания на удивление – для насквозь девичьего филфака – с преобладающим мужским составом. Все такие подчеркнуто особенные, говорящие почти исключительно друг с другом, всегда в клубах сигаретного дыма, всегда немного напевающие «Битлз», или цитирующие Бродского, или обсуждающие «вписку на Казюкасе» (ни одного слова в этом выражении я не понимала, ни одного).