Я пытался пробиться на родину, но это оказалось невозможным – меж нами была вся воюющая Европа. Оставался иностранный легион, и жизнь, предлагавшая самые простые задачи – наесться, напиться, выжить, – устраивала меня. В конечном счете, она прятала открытую мною пустоту за неотложностью своих коротеньких проблем и спасала меня от себя самого.
Лишь много позже, сквозь корявое течение дней, я словно расслышал призывный скорбный голос жены. Словно настал час, когда я мог доплатить к тем восьми рублям и рассчитаться полностью – так почувствовал я и вступил в Добровольческую армию. Но жену больше никогда не увидел.
Потом… потом – Константинополь, Германия, вновь Франция – святые камни Европы, которые утратили ореол святости, коль скоро возвращение в отчизну стало невозможным. Однако под телесной болью ран боль жизни, открывшаяся мне подслеповатой горчащей ночью, отступила. Я не знаю, радоваться ли этому я должен, или испытывать печаль. По крайней мере это еще помогает существовать.
Жибрунов и Борболин
Самому странно, что назвалась эта история именно так, а не в обратном порядке имен. Суть-то в том, что жена ушла (о чем пойдет речь) от Борболина и даже не к Жибрунову, а ни к кому. «Знаешь, надоело мне все это», – сказала и ушла. Уехала на метро к родителям.
А Жибрунов – так просто. Сослуживец, приятель, можно сказать, Борболина. Сбоку припеку – столы их рядом стояли, и Борболину нравилось, как, например, возвращается Ираида Степановна с обеда и сыто закатывает глаза: «Наелась – как у Христа за пазухой», а Жибрунов, еле сдерживая смех, но на вид абсолютно серьезно: «Да? И чем же там кормят?». И вообще с ним интересно было общаться – умный, острый, стихов много знает.
Ну, жена ушла и ушла, поначалу Борболин особого значения этому не придал. Но в субботу она появилась и молча собрала вещи. Борболин растерялся и вызвал такси. А она даже лыжи забрала. Хотя зачем они ей в начале лета? – с недоумением подумал Борболин, когда их никак было не пристроить в машине, пока водитель не догадался положить вдоль. «Разделил я вас, – улыбнулся он понимающе (большой, как все таксисты, психолог), потому что Борболин с женой очутились по разные стороны от лыж. – Ничего, скоро приедем». – «Это-то ничего», – со значением усмехнулась Борболина, и мужу стало ясно, что происходит нечто серьезное. Да еще укачало его – давно в такси не ездил. Еле дотащил чемодан и лыжи до дверей. Жена вынесла воды, а он был настолько обескуражен, что даже постеснялся спросить какую-нибудь конфетку пососать.
Интересно, что бы сказал Жибрунов в такой нелепой ситуации, когда тошнит от расставания с женой? От встречи – еще хоть мужским фольклором оправдано. Но встречи как раз не предвиделось. Это стало совершенно очевидно, правда, несколько умозрительно. В глубине Борболин этого не чувствовал.
Жизнь проходила, в общем-то, как обычно, слегка прихрамывая от аванса к получке и обратно. Завтрак он и всегда сам подогревал, обедал на работе, только с ужином приходилось сложнее. Но когда догадался готовить его по принципу завтрака, и тут наладилось. Правда, кое-какие неудобства оставались, которые он понимал. И лишь позднее понял, что не чувствует.
Стало странно. В том месте, где по топографии чувств должно было свербеть и сжиматься до головокружения, зияла дыра.
Борболин пытался вспомнить: в последний раз жена болела – зима, а ей мороженого захотелось; осенью ездили за город, красиво.
Все не то. Даже какие-то интимности ничего сильного не возвращали. Колыхнулось что-то, но как бы сбоку и словно не совсем о нем.
Книги объяснения не давали. Дела героев в таких случаях шли из рук вон, вплоть до наложения на себя рук. В плоть их входила смертельная тоска, а следом и кусочек свинца. В самом бескровном варианте злодей испытывал злобную радость. Некто совсем уж немужественный ощущал облегчение. А тут – ничего, что само по себе настораживало.
Борболин решил, что лучше всего посоветоваться с живым человеком. Хоть вот с Жибруновым – умный, острый. Рассказать не прямо о себе, а так, мол, и так, один знакомый… В плане психологической задачки: а ты что думаешь?
Получив аванс, он предложил Жибрунову пойти в ресторан. Тот отнекивался – слишком дорого, лучше уж взять бутылочку и так, где-нибудь. Но Борболину обязательно хотелось нейтральной территории и располагающей ресторанной ауры.
– О деньгах не беспокойся, деньги есть. – И брякнул, не подумав: – У меня жена ушла.
Он не собирался этого говорить, само вырвалось, чтоб доказать – действительно есть деньги, но Жибрунов уже поймал – лицо стало сдержанно-трагическим – и не мог больше отказываться.
Беседа долго, рюмки три, не клеилась. Жибрунов серьезно, с пониманием, молчал, а Борболину неловко было заводить свой разговор под его внимательным сочувствующим взглядом. Ну вот, и все так глупо, думал он, так со мной и должно быть. Пригласишь человека, а поговорить и никак. Он чувствовал неудобство, какая-то щетинка колола сквозь подкладку их молчание.
Жена была права, когда ругала, что он мало разговаривает с нею.
– Женщина всегда права, – поддержал Жибрунов, и Борболин не удивился его вмешательству в мысли.
– Да, да! – подхватил он. – Но ведь и не совсем, а?
– Конечно. Все дело в уровне: на своем она права безусловно, а приподними планку…
– Вот-вот! Уровень, точка зрения…
– Но в том-то и дело, что всегда приходится общаться с женщиной на ее уровне. Заведомо проигранная ситуация. Так крепко стоят они на земле.
– Еще бы. А у нас-то, на том уровне, такой точки опоры нет. Но ведь и им нельзя же так.
– Ну, тут природа. Даже вот смещенный центр тяжести… – Жибрунов налил.
– А самое страшное, – застыв взглядом на поднятой рюмке, Борболин сморщился в древнегреческую маску, – что я ничего не чувствую. Ничего. – Рука его кочегарно забросила жидкость из рюмки в рот. Маска сменилась на другую, из финальной сцены. – Понимаешь?
Жибрунов на выдохе кивнул. Еще бы он не понимал!
Как хорошо все-таки, что бы там невнятное ни крылось за обозримым горизонтом, когда здесь, рядом, тебя кто-то понимает.
– Но – ни слова. – Борболин переживал катарсис. – Она – замечательная женщина.
– Женщина… – не совсем точным эхом отозвался Жибрунов.
– Нет, ты не прав, – осмелел Борболин. – Я не потому, что выпил. Она действительно…
– Да я знаю. Редкая жена.
Жибрунов вздохнул, приподняв плечи. Он уже подустал, скованный необходимостью попадать в блуждающую десятку, и с облегчением услышал:
– Ладно. Все. Почитай лучше что-нибудь.
Борболин оперся щекой о кулак. От «не жалею, не зову, не плачу» подкатывали слезы, но «упоение в бою и бездны мрачной на краю» высушивало их мужественным огнем.
– Да… – вздыхал Борболин («На свете счастья нет…»). – Точно…
– Не огорчайся, Коля. – Жибрунов накрыл его руку ладонью. – Как говорил Толстой, все образуется.
Борболин обмяк, тепло и необыкновенно стало, что его назвали по имени. Он привык даже от жены слышать бульканье своей фамилии, а имя прозвучало так нежно, ласково. Он умилился собеседнику и самому себе.
– Будет и на нашей улице… – и, чтоб не заплакать, сгреб в кулак фужер. Фужер ожил, но не долго мог вынести это непривычное стеклу агрегатное состояние. Жибрунов подобрал осколки и попытался спрятать их в карман.
– Ну что, мальчики? – монументально выросла рядом с их столиком официантка.
– Он – настоящий поэт, – сказал Борболин невпопад.
– А он – композитор. Ищет звук разбивающихся надежд.
– Вот именно! – Борболин обрадовался здравому объяснению.
– Композитор, – не совсем поверила официантка. – Два рубля, – и сразу раскрыла свои карты: – А то милицию зову.
– Хоть три, – спасовал Борболин, и официантка сорвала банк.
Жибрунов добрался до «бросьте же борьбу», но Борболин его уже не слышал – он уже почувствовал. Только не было ни сил, ни времени, чтоб обрадоваться этому как факту, потому что и факта не было. Это уже не факт биографии, когда поглощает и сминает человека, а что-то похожее на судьбу, которой противопоставить нечего, кроме жалобы, слез, саркастической усмешки, обреченного вызова. Вот он, напротив себя: пустота в обводе костюма, черная дыра, куда бездонно ссыпаются мысли, чувства, разбитые надежды. Все стало больно и отчаянно.